Елена Шварц ПРЕРЫВИСТАЯ ПОВЕСТЬ О КОММУНАЛЬНОЙ КВАРТИРЕ Гишпанский Петербург Предисловие В Испании (и, кажется, нигде больше) долго сосуществовали три веры: христианство, мусульманство (суфизм) и, в одном из самых изощренных своих проявлений (каббала), - иудейство. Три культуры жили как соседи, одолжаясь друг у друга в случае нужды (алхимией, к примеру). Мне захотелось представить это в реальности, а единственная знакомая мне до глубины реальность - мир самого вымышленного города на свете, где все может (могло) быть, где, в конце концов, живут вместе православные храмы, костел, мечеть, синагога и буддийский храм. В этом смысле Петербург - испанский город и находится в гишпанском королевстве, недаром и Гоголь (в лице Поприщина) все грезил об Испании. А Луну если и делают в Гамбурге, то у нас ее давно проиграли в карты. Прости, любезный читатель: не для тебя, не для себя, не для Поприщина предприняла я этот дикий имагинативный опыт. А может быть, так все и было на самом деле. Глава 1. Соседи помогают друг другу В бывшем доходном доме, В квартире одной коммунальной У кухни круглой обручальной (Куда все двери выходили) Четверо свой век коротали: Три старичка И проводница Верка - Добрая до глупоты Краснорожая девка, Она и полы им мыла, И чем иногда кормила, Но выпивала она. Один старик был горный суфий. Переселившись в Петербург, Он будкой завладел сапожной, И, бормоча и улыбаясь, Весь день на улице сидел. Однажды духом опьянившись, Он никогда не протрезвел. В далекой юности влюбившись, Все тот же обожал предмет. С трудом скрывал свое счастье, Свое чужое блаженство, Подметку ли поправляя, На крыше ли сидя под вечер. На кухне ночами кружился, К Богу взмывая венком Из алых цветов и листьев. Он падал и вскрикивал громко Пронзительно на забытом Чужом самому языке. Когда это видел сосед - Еврей, по прозванью Давидка, То, воду ему подавая, Так всегда говорил: - Зачем ты, Юсуф, кружишься Почти убитою птицей? Ты к Господу не возлетишь. Да и чему ты смеешься И радуешься громко - Ведь жизнь - это страшный кошмар. А сам по ночам он считал, Считал он по свитку Торы И что-то еще мастерил. А то простоит, бывало, Весь день на тощей ноге, Взявшись за левое ухо. А третий сосед - смиренный, Тайный инок в миру, Любого - кто что ни прикажет - Слушался как отца, Такое он взял послушанье. Власий имя ему. Утром выходит на крышу, Осыпав себя крупою, И воробьи ликуют В круглой его бороде. Слезы льются по горлу Прямо в нагое сердце. Проходят годы. Они, как буквы разной крови Кружатся, не смыкаясь в Слово. Глава 2. Другой взгляд Листы Корана разметались, Евангелье во тьме сияло, И Тора вверх и вниз росла Как основание столпа. И ангелов расцветок разных Сновала грозная толпа. Вовне квартира та хранилась, Как твердый и глухой орех, Его сиянье распирало Невидимое для всех. И только будущая Дева Свой глазом проливала мрак, И в глуби мысленного чрева Писец царапал известняк. Глава 3. Добрая Вера А Вера, с рейса как пришла, На кухню яблок принесла: Смотри, приволокла для вас, Юсуф, Давид и дядя Влас. Влас отвечает: благодарствую. Спаси тя Господь. А Давид: счастлив, Вера, будет ваш супруг. Юсуф же только хохочет. А яблок красная гора Истаивает до утра. Ах, Вера! В двери крик да стук. Забрел уже солдатик к ней. Они запрутся - слышен смех Да взвизги: пей или налей! И шепчет Влас: ох грех, ох грех. Юсуф кружится все быстрей. Глава 4. Война и Голем Давид ночами что-то лепит, Все что-то ладит, мастерит, То щетиночку приклеит, То пружинку завертит... Там внизу проходит жизнь, хмелея, Сатанея, алчет наважденья. В этом плоском сумеречном граде Их свело так тесно Провиденье. Три светильника, горящих на Восток, Одного бы, кажется, хватило, Но в созвездие одно сцепила их И свела в ночи вселенской Сила. ...колдует, дует, приклеит, Пружинку туже завертит - Глядишь: уж некто завозился, Глаза открыл, лежит, пищит... Там внизу стучит толчками время, Началась и кончилась война. Голодали, мерзли, но на крышу Не упала бомба. Ни одна. Маленькое существо меж труб Все сновало вверх и вниз по скату, Вдруг взлетало, бомбу изловляло И летело с нею к морю, к морю И бросало в волны за Кронштадтом - Только терпеливым рыбам горе. А потом тихонько приходило, В щель дверную под крюком скользнув, И ложилось спать, Как щенок свернувшись, под кровать. Раз за ним пришли чужие люди: Кто-то бегал по крыше, Не ракетчик* ли? И вроде к вам? - Что вы! Что вы! - им Давид сказал. - Это даже слышать нам обидно. - Поискали, да найдешь его! Голема то видно, то не видно, * Немецкий шпион, подававший сигнал самолетам, стреляя из ракетницы. Глава 5. Вера приводит Будду А в конце войны им Вера привела Потерявшегося желтого мальчонку, Бурятенка или монгольчонка. Где-то умирал В паутине шпал, Вот она и пожалела. Он не говорил им ничего. Вера постаревшая смотрела: - Бессловесный он, еще он мал. - - Как тебя зовут? - спросил Юсуф. - Будда. Будда, - отвечал ребенок. Вера хлебца принесла ему, И глаза косые повернулись В свой покой, в свою густую тьму. Влас ей низко-низко поклонился. - Да чего, - смутилася она. А Давид шептал: хоть мы не видим, Ты здесь рядом, близко, Шехина. Глава 6. Обрывки разговоров на кухне - Юсуф, ты страха Божьего не знаешь. - А ты не знаешь любви. - Я сто раз на дню умираю... - А ты живи, живи. Влас: Живи как колесо: Едва земли коснется - Несется вверх. Покайся, выплюнь грех, Слугою будь у всех, В смирении живи. Давид: Порченый свет, Подлеченное сиянье. Искру одну спасу - И я спокоен. Я (подслушивая из соседней квартиры, глядя на Власа): Мы все перебираем время По часику, по месяцу, по зернышку. А святой бредет по нему напролом (А оно стоит) Как сквозь туннель - ночью ли, днем Сломанной часовой стрелкой Летит. Глава 7 (продолжение - еще более бессвязное) Влас: Милость в нас и с нами, Не прав ты, брат Давид. Давид: Мириады искр упали: Те - на море, и утонут, Те - во зверя, и застонут, Кто - во камень и орех, Тем, несчастным, хуже всех. Заключились вы в пределы тесные, Как вас вывесть, огоньки небесные? Я (раздумывая над их словами): В новом ковчеге плывем, На этот раз - ржавый линкор. Больше ничей за нами, Нет, не следит взор. Дверь захлопнулась милости, Цепь порвалась и связь. В этой покинутости - Что мы? - липкая грязь. Вода превратилась в пламень, Мы заперты и горим. Храм наш давно сгорел, Ныне сгорает Рим. Голубь с юным листом Не прилетит назад, Тает на дне морей Ледяной Арарат. Влас: Милость-то в нас и с нами, Ребе, подумай, отец. Это еще не конец. Давид: Пламя я вижу, пламя. Больше и нет ничего. Глава 8. Еще другой взгляд Они как стебли - Каждый прошел, возрос В кружащийся над головой цветок, И это - Бог. Где каждый забывает о себе, Где грешная травинка Вдруг видит, закатив глаза, Огромный шелковый купол над собой, Где сполохи и тихая гроза, Где этот переход и перелив - Где человек впадает в Бога, Как в обморок или в залив? Три стебелька в одном стакане, Плывущем в Тихом океане. Вертятся воды. Они как буквы разной крови Кружатся, не смыкаясь в Слово. Проходят годы. Глава 9. Прогулки с ретортой Еще желтей Адмиралтейства - Кленовый лист, еще чернее Нагой земли - идут матросы, В плечах печати золотые. О, цвет матросов - осень. Осень. И все ж они мне непонятны. Как, впрочем, все, как осьминоги. Со смесью бойкости и страха Иду по садику. В кармане Держу прозрачную реторту. И там, где нету никого, Смотрю на свет - как запотела! Но все же видно - что внутри Три крошечных танцуют тени: Раввин, и суфий, и святой. То, за руки схватясь, несутся, То пьют из одного стакана, То плачут, то о стены бьются, То застилает их туманом. Так сахар с горечью И с солью кислость В одном сосуде я смешала - Недаром Бёме снился мне И Парацельса я читала. Никто не видел? Нет, никто. И снова прячу их глубоко, Поближе к сердцу под пальто. Вдруг будто обожгло лучом, Блеснуло золотое око. Ужели я сама внутри, Ужели я подобна им - Сама кружусь в седой реторте И помню имя - Элохим. Эль, Иисус, Аллах, Эн Соф. Как крепко горлышко бутылки, Закрытый зев... неслышный зов... Глаза домов блестят, горят - Закатный золотится яд, И страшно мне с водой живой Брести под окнами пивной. Глава 10. Вера заболела Время идет, а мальчик не растет. Он смотрит в потолок И на Восток. Недвижный лотоса цветок. Положит Вера возле ног То яблоко, то молоко И говорит: поешь, сынок. Он пьет ночами кипяток, Он - лотос и живой цветок, А Вера перекрестит бок: Ох, сердце все болит, сынок. Глава 11. Похороны и убийство на кладбище Когда же Вера померла, И на Смоленское тихонько повезли, За ней плелись все три соседа. Они и плакали и пели И говорили: Вера наша Переселенье претерпела, У ней сегодня новоселье. Когда ее землей прикрыли, То поклонились они ей: Дай Бог тебе счастливого пути, От страшных демонов спасенья И в Господе упокоенья. И светлых ангелов, Закрыв руками лица, Просили ее душеньке помочь На первых страшных тропах, перегонах. И пожелали в новой ей квартире Соседей лучших, чем в сем бренном мире... И, не решаясь Веру так оставить, Они стояли там, как три свечи. В те времена (после войны) В обширных склепах жили Не привиденья и крылатый мышь, А злобные грабители ночные. Им было любо средь гниенья, тленья Нечистыми глазами поводить. А в них самих, Как во гробах далеких гадаринских, Жили духи. Только кто б Им приказал войти Не в стадо - в стаю Мусорных ворон. Иль в сонмище смоленское лягушек И броситься в болотистую речку. Да некому...не время... Вот они, Не различая утра, дня и ночи, Пьют самогон из черепа гнилого, Вот - точат нож о каменные плиты. Вдруг они Увидели сквозь дырочки и щели Светящихся на воздухе весеннем Тех старцев и промолвили: ужо! Они их цепко, быстро окружили И порешили Кастетом, и удавкой, и ножом. А те едва позвать успели Бога, Как их уже присыпали листвой. Так с Верой и в земле не разлучились. А в следующую ночь была облава, И демоны бандитов все вошли В наганы, пистолеты, револьверы И сами же себя перестреляли. А старцев ангелы, Подняв толпою тесной, В сиянье унесли Страны небесной. В одно сиянье - В разные углы. Глава 12. В опустелой квартире В квартире брошенной ветшает всё - И мертвый Голем на полу, листы Корана. Мальчик, сидя на пороге, Окаменев, достиг Нирваны. И сотни голубей тогда Через трубу вовнутрь рванулись И, как лиловая вода, Кружились, гулькая, волнуясь. Всё превратилось в гулкий клекот, Крыловорот... Всё заколотят, всё захлопнут, И только минус-свет живет. ..................... Вдруг всё умолкло. Встрепетало. Ударил луч, и свет погас - Дух древний новый небывалый Сошел - и вот уйдет сейчас. И в непереносимо ярком свете Тогда спустился Иисус, И, маленького Будду взяв, Унес на небо легкий груз. И царство Духа наступает На небе, море, на земле, И гул колоколов не тает, Трепещет в бедной голове. март - апрель 1996
Цитировала Елену Шварц как-то с полгода назад. Стихи переводчиков - это очень интересно. Переводчики, когда они пишут на родном языке, не вторя ничьей мысли, испытывают, видимо, другое чувство, чем поэты, не переводившие других.
Ольга Мартынова, Олег Юрьев "Окно в окно со смертью" Диалог о последних стихах Елены Шварц Е л е н а Ш в а р ц. Перелетная птица. Последние стихи. 2007 — 2010. СПб., «Пушкинский фонд», 2011 Олег Юрьев: ...Я бы сказал, что эта книга не только маленькое собрание великих стихов — это окно в смерть. Или даже так: окно в окно в смерть. Окно, в котором еще одно окно, в свою уже очередь отворенное в смерть, и у первого окна сидит поэт и пристально вглядывается то туда, то обратно, в свою прошлую — уже прошлую! — жизнь... А тем самым и в нас, в нашу жизнь, остающуюся позади... Поэтому центральное, на мой взгляд, стихотворение книги — «Воспоминание о реанимации с видом на Невы теченье»: «Я у окна лежала, и внезапно / Взяла каталку сильная вода». В больничное окно уносит поэта, в смерть-Неву... И эта последняя, уже действительно последняя надежда: «И зеркало к губам мне поднесут, / И в нем я нового увижу постояльца...» Зеркало — это ведь тоже окно, не правда ли? Ольга Мартынова: Возникает такая система окон, как система зеркал, окружающих и отражающих друг друга. В этом стихотворении до последнего окна есть еще предпоследнее: Я у окна лежала, и внезапно Взяла каталку сильная вода. Я в ней, как будто Ромул, утопала, А вместо Рема ерзала беда. И влекло меня и крутило У моста на Фонтанке и Мойке. Выходите встречать, египтянки, Наклоняйтесь ко мне, портомойки! Здесь, в этом предпоследнем окне, видны (перелетной птице) сразу два ее дома: Рим и петербургская египетская пирамида раннего детства. ОЮ: Мне кажется, важно осознать внутреннюю границу. Письмо с сообщением о диагнозе мы получили от Лены в августе 2009 года, едва ли не в тот же день, как его поставили, но в первом же стихотворении «Перелетной птицы», во второй части «Вестей из старости», мы читаем, что «...Синева слетела / На сугробы сада, / И синица спела — / Больше жить не надо» (25 февраля 2008). Это не синица спела, что больше жить не надо, это сказал поэт: синица спела — и хватит. И следующее — волшебное! — от 18 июня: ...Нет, вся я не испелась, нет. Как будто черные ключи, Вскипая гласными и кровью, Берут источник в темной ночи, Из моря морфия, Морфея... И вот — диагноз. Главное стихотворение перед ним — упомянутое уже «Мы перелетные птицы с этого света на тот. / (Тот — по-немецки так грубо — tot)» (12 июня 2009). <...> ОМ: ...Стихотворение «Нет, не истрачу весь талан...», где вторая строфа начинается строчкой «Нет, вся я не испелась, нет...» — это ведь, в сущности, «Памятник». Но не только и не столько о славе, о здании человеческой культуры выше всяких пирамид, сколько о вечности поэтической энергии, о поэзии как космической стихии, о пятой стихии из пятой стороны света. Эта сторона света, открытая поэтом еще в «Элегии на пятую сторону света», а в «Перелетной птице» названная конечной целью перелетных птиц, становится все ближе, кажется, вот-вот и поэт, а значит, и читатель ее увидит. В стихотворении «Обводный канал» напрягается поэтическое зрение и рифма призывается на помощь (но ее помощь остается тайной): Но если есть такая жажда, Чего — не знаю (может, рифма знает), То, значит, существует неизвестный Предмет таких желаний — Нечаянная, смутная страна неведомого счастья, упоенья... ОЮ: Я бы сказал, что вся эта книга — своего рода совокупный, многосторонний, противоречивый «Памятник»! При всей разности углов зрения в разных стихотворениях, при всей сложности высказывания, результирующим, совокупным образом книги является вечность поэзии, ее вознесение над земным мусором и над земной прелестью и ее вечное существование. ОМ: Ты говорил вначале о том, что у ЕШ начиная с середины девяностых выходили регулярно сборники новых стихов (что было очень важно, особенно если помнить про советские непечатные годы). И вот теперь эта последняя книга — последняя воля (в обоих смыслах — волеизъявление и волевое усилие) и последний подарок автора. Теперь она вся в книгах. ОЮ: Не для нас. Для нас она где-то рядом, где-то всегда есть как живой любимый человек. Но вообще ты, конечно, права. Теперь она вся в книгах. ОМ: И в «пятой стороне света». Январь 2012 г. Франкфурт-на-Майне
Могу вам много рассказать об Елене Шварц, т.к. в последние годы по-настоящему зачитываюсь только ей и считаю величайшим русским поэтом. Для затравки, например, процитирую из жж, последнее о ней. Небольшой пост-эссе был написан к словам Наталии Черных на вторую, кажется, годовщину. Вот пост Наталии. Вот, что пишу позже: 1. Наталия и познакомила нас с Сашей со стихами Елены Шварц, и было это, кажется, как раз два года тому назад. Да и понимание пришло не сразу, опять же из-за лени. Понимание того, что ее жизнь, мне незнакомая, совершившаяся полностью без меня, ее поэзия, ее «ад и рай» - страшно дороги мне, как будто и не было этого «незнакомства» и этого полноценного незнания; в чем остаюсь уверенным настолько, что готов даже искать и придумывать тому мистические объяснения. В поэзии Шварц постоянное, гнетущее метание человека над миром и в мире, когда уже заранее известны все его сомнительные свойства, так что и «ад» ее – ад только земной, там, где начинаются озарения – любой ад становится ничтожным. Шварц говорит – о прощении, ангелах, о стихиях, сновидении, музах, выступая в роли пророка, никак иначе, не боясь даже и наивности, не боясь этого титана внутри себя. Мозг – это мост, человек – проводник, поэт – вестник; для меня все, что связано с Еленой Шварц – драгоценное свидетельство божественного – в том мире и в том времени, когда, казалось бы, у многих начинаются сомнения, что эта связь возможна, а у иных и вовсе – нет уже и потребности в ней. Я говорю и сейчас и всегда какими-то слащаво-возвышенными словами, потому что я дурак и еще не научился говорить нормально, поэтому постараюсь больше не заикаться о адах-шмадах. О другом: я воспринимаю Шварц по фотографиям и почему-то, по большей части, детским – и все стихи – тоже детские. Объясняю. Когда иной человек со всеми своими грехами тяжкими, разрываемый тем и этим, мучимый бесами, давящий и убивающий сам себя – обращается к божественному – ему предстоит лик грозный. Шварц – так же вполне человек, вполне человек – остается ребенком – и лик уже не может быть грозным; и, кроме того, даже те самые бесы, не посмеют к ребенку прикоснуться, увидят, услышат ее – расплачутся скорее, сами себе ужаснутся – ведь он их тоже может простить и понять. .. Дальше следует некоторая рассеянная история, и т.д. --- Но вообще можно поговорить и о ее прозе, и о драмах. О ней, возможно, помните, например, про тибетские черепа-чаши?, и эту пожизненную рентгеновско-головную тему? А читали, например, "Труды и дни Лавинии, монахини из ордена обрезания сердца"? А что думаете по поводу Шварцовской мистики?
у неё и голос был детский, когда она читала. Начинайте, Марк. Ничего я не думаю про её мистику. Потому что либо всё что она писала мистика, либо вообще не мистик она.
"Сегодня я второй раз была у Глеба Сергеевича, он сказал, чтобы я пришла к нему в объединение в Пятилетку в пятницу, в восемь. Если понравится — останусь, не понравится — уйду. Он сказал, что помимо секции я могу к нему всегда придти со стихами или без них. Стихи «Море», «Дьявол» ему понравились, он сказал, что нужно и в стихах и в жизни помнить, что ты поэт. Да, он еще сказал, что пока ему в моих стихах больше всего нравится интонация. Как нашептывание, набарматыва- ние, заклинание, как у ранней Цветаевой. Еще он сказал, что нужно ритм, который слышишь сам, пытаться расположить так, чтобы читатель услышал то, что ты слышишь, и чтоб это было мелодично. Ремесло. 1. Идти от того, что видела, от точной детали, а там куда угодно. 2. Делать ритм. 3. Спираль. Нашептывание. 4. Мешать жанры. Отношения у нас стали хуже, но так всегда бывает. Он сказал, что мне нужны друзья. И что он мне даст стихи Кати Квитковской, и если мне понравится, то я ей напишу. Еще он сказал, что мне будет трудно лет в 17. И что в его жизни это был самый тяжелый период. Вообще я стала спокойней. Это ужасно. Но мне все труднее сходиться с людьми. Мне становится легче говорить стихами, чем прозой. *** К экзаменам по математике не допустили. Вчера мне позвонила Наташа Горбаневская. Она сказала, что случайно прочла у Никольской мои стихи и хочет со мной поговорить. Я ее пригласила к себе. Минут через двадцать она придет. Про Наташу мне рассказывал Витя Кривулин, что она очень известная московская поэтесса, и многими она котируется (не мое слово) выше Ахмадулиной. *** Я пишу очень плохие стихи. Почти не пишу. Забыла, как это делается. Меня сейчас по форме не устраивают почти никакие стихи. Кроме некоторых стихов Мандельштама, Цветаевой, Бродского и, пожалуй, Пастернака. Я не буду писать месяц-два. Может быть, нечто созреет внутри меня независимо от сознания. Попробую. Если у меня не будет до весны стихов — зарежусь. *** Зря я помирилась со Славинским, в одиночестве есть благородство. Приехала Горбаневская. Ахматова говорила, что ей было бы интересно поговорить со мной. *** Была сегодня у А.А. Ахматовой. Я думала, что она святая, великая. Она — дура, захваленная. Кроме себя ничего не видит. Лицо противное, только нос хороший. Про мои стихи, посвященные ей, сказала — почему вы мне принесли такие злые стихи? Почему за меня не надо молиться? За меня все молятся... — я ей пыталась объяснить, что, наоборот, я же молюсь за Вас, но она не слушала. Она заведомо знала все, что я скажу, ей, бедненькой, было скучно. Меня она даже не слушала, я встала и ушла. Очень расстроилась, потому что я в нее очень верила. Ю.А. говорит, что ее раздражила статья о Цветаевой. Ахматова сказала, что Цветаевой не хватало вкуса. И жизнь, и стихи — все у нее проще, легче, чем у М.И. Как Цветаева буду. Была б она жива, она бы поняла меня. *** Сейчас гуляли с Андреем и Ниной Цинкович по Черной речке. Вдруг видим толпу — утопленница. Желтая, синяя. Гогочущие парни. Ужас — над зеленой грязью, над черной улицей. Она лежит как в полете и кулак у глаз — будто плачет. Восковая, великая, жалкая. Страшно. Лежит и все, ничего не видит, не слышит. Лучшая смерть — на костре. Но все равно. Нет бога. Все бессмысленно. Жутко. *** Сегодня гроза. Только странная какая-то. Весь день было ясно. Небо было голубое, но как-то болезненно-голубое, что-то ядовитое светилось весь день над голубым. И вдруг понеслись очень быстро огромные, белые, вещные (вещественные) облака. Казалось — возьмешь их в руки и тяжело будет. А потом белые унеслись или посинели, а потом пошли уже почти черные рваные тучи. В 8 часов темно как ночью, ворчит гром. Вдруг вспыхнула огромная красная молния, лапа мясника багровая, и холодно в сердце. Я хочу написать сейчас то, что никому никогда не скажу. (Болтливость моя меня мучает, но всю жизнь из меня все просится, рвется — ничего не могу замолчать.) Я — единственная на земле, кто знает это про дьявола. Не знаю, почему это сказали мне. Я не знаю «Бога», не узнаю. Знаю руку Его под кожей на сердце моем. Многое, что приписывалось дьяволу, Его, на самом деле. Он не пресен, не скучен, он мудр. «Пути Господни неисповедимы» — так верить будто дышать горным разреженным воздухом. Я никогда не буду молиться, не хочу просить у Него, не поэтому — верю. И жизни загробной нет, а все равно Он есть... *** В полугодии по алгебре — двойка. Ну и чихать. Друзей нет. Люди проходят, сторонясь, втираясь в стены плечами, чтоб не задеть, и пялят глаза. Была у Товст. сегодня. Нателла все-таки очень милая женщина, гораздо лучше и чище Гоги. Ника сказал, что обо мне часто говорят на курсе, я удивилась. Держала себя нагло. Забыла там сумку. В этом году мне будет 16. Когда я в Сестрорецке ездила по ночам на лодке — мне все казалось, что вот близко-близко что-то хорошее, и что все это небо, синие тучи и холодное озеро — во мне, и что вообще счастье, наверно, бывает. Все это банально, но так хорошо. Но ничего не исполнилось. В это время год назад мне было гораздо хуже и не было стихов! Будут ли они у меня в этом году. Додик говорит, что я скоро буду писать совсем не так и гораздо лучше. Хоть бы так. Какая я стала сентиментальная дурочка... *** ...Мне так тоскливо, как давно не было. Все делаю не то и не так. «Куда, к какому концу несешься, безумный, сбросив узду?» Все безвыходно, ужасно. Тупик. Вчера Люда сказала, что поэты рождаются так редко, а вот я родилась. Во мне сегодня погибло всякое тщеславие, может быть, потому, что я знаю себе цену, и какая я сильная, хотя еще ничего не написала, но столько напишу. Очень давно, когда мне было лет шесть, мама сказала, не помню к чему: Гений как молния, неизвестно в какой дом попадет. А я почему-то думала, что молнии пролетают в дом по печным трубам, точно в комнату, ведь знают, куда их бросить. И вот мне мерещилось, что я прилетела по трубе и вылетела черная в золе и саже. Я еще не знаю — кто я. Но вдруг я самая сильная?" Елена Шварц, дневниковые записи 1963-1964 годов РЫБАКИ Сначала появились рыбаки, а море потом. Море лили на землю рыбацким жестяным прокопченным ведром. Сначала появились рыбаки, а рыбы потом. Они себе сами придумали и бури, и рифы, и скалы потом. Они не умирают, из-под плит все шепчут: «Под какими парусами?..» Из-под земли за стаею ставрид следят усталыми глазами. Время пробует их на зуб: Настоящие? Не проймешь! «Не вертись под ногами тут — а то в сети еще попадешь, а оттуда на сковородку. И останутся навсегда эти люди, и лето, и лодки, эти сети и невода». Издалека мне море не солоней, не больше, чем рыбацкая ладонь. Издалека звон лодочных цепей — как погребальный колокольный звон. Мне вряд ли будет хуже и грустней: осталось морских названий, имен касаться, как локтей, как рук воспоминаний. МОРЕ Как холодно и пусто все кругом. Не меня одну на свете все забыли. Даже море, когда варили, верно, думали о другом: О море милое, тебя пересолили! И позабыли. Гонит через горы и через годы носит. Вдруг волнами — там кто-то крикнул: «Море!» Нет, «Лена!» — вдоль по берегу относит. Нет, «Море». Рванулись волны и за собою потянули берег. А у меня лишь губы сжались: Вернись — нам, милое, обоим показалось! Когда все нас забыли — жизнь легка. И стоим ли? Не стоим мы другого. Я стою горсточки песка, ты — камня голубого. Стихи 1964-го года