Глаголом жечь. Технологии

Тема в разделе "Человеческий опыт", создана пользователем Мила, 24 ноя 2014.

Статус темы:
Закрыта.
  1. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Ева Рапопорт: "Политика мифотворчества: случай пионеров-героев"

    "...до начала 1930-х годов персонажи-дети не соотносились ни с какими реальными лицами. Но истории всех пионеров-героев — вне зависимости от степени их соответствия действительности — строятся по одному и тому же канону (отдельные элементы могут опускаться только в зависимости от того, идет ли речь о подробно излагаемой биографии или ее кратком варианте): раннее детство героя, где он уже начинает проявлять свои лучшие качества (добрые дела, успехи в учебе), возможен даже мотив чудесного рождения (в день или год Октябрьской революции), членство в пионерской организации (здесь также может иметь особое значение дата: принят в пионеры в год смерти Ленина — Гриша Акопян), существенное внимание уделяется отношению к главному пионерскому атрибуту — красному галстуку; развернутое повествование может включать несколько предварительных, не столь значимых подвигов, предвосхищающих, собственно, подвиг — выражающийся либо в активном действии (партизанская борьба, выявление вредителей и нераскаявшихся кулаков), либо в героическом претерпевании причиняемых врагами страданий (второе может быть и следствием первого, когда враги мстят осмелившемуся им открыто противостоять пионеру). Даже если сам юный герой принимает смерть, справедливость и дело, которому он служил, всегда торжествуют, а зло не остается безнаказанным.
    В связи с почти обязательным в биографиях героев мотивом мученичества очевидны параллели с христианскими житиями святых (особенно в случае с теми героями, которые больше претерпевают, чем совершают активных действий), однако в советском героическом дискурсе отсутствуют ключевые для агиографических сюжетов элементы: спасение души и личное бессмертие. Поэтому куда уместнее становится сопоставление с античным героическим нарративом, выстраиваемым вокруг языческого домонотеистического мифа. Сходство большей части мотивов оказывается поразительным.
    Античный культ героев тоже предполагал политическую составляющую. Герой мыслился защитником полиса-государства. Сами же образы героев многочисленны и исключительно глубоко проработаны, а поклонение им весьма широко распространено. Античная культура хотя и предполагает, в отличие от материалистической советской идеологии, некое иное измерение, помимо посюстороннего бытия, однако еще не содержит представлений о бессмертной душе, тождественной личности, личностному началу.
    Смерть — зачастую в качестве заведомо данного предначертания — является ключевым элементом в биографиях подавляющего большинства античных героев, хтонический культ которых тесно переплетался, с одной стороны, с культами предков, с другой — с культом земли и плодородия.
    Удел героя в том, чтобы выполнять волю богов на земле, — то есть служить тем, кто является носителем представлений о высшем замысле (проект строительства и укрепления советского государства тоже несложно проинтерпретировать в качестве такового); герой служит тому, чтобы упорядочить жизнь, изгнать из нее разрушительные силы хаоса (в роли которых можно рассматривать не только хтонических чудовищ, порожденных прежними поколениями богов, но и сторонников старого порядка и иноземных захватчиков). Судьба героя трагична, потому что его миссия заведомо больше того, что можно выполнить за человеческую жизнь, но он покорно служит воле богов (родине и партии), а начатое им обязательно будет продолжено («Дело его живет!»).
    Вожди и вдохновители революции (памятники которым устанавливались на площадях, а портреты помещались на стены внутри и снаружи зданий) — скорее небожители, которым подвластно все. Герои — полулюди, полубоги, они способны на подвиги и свершения, однако же смертны. Необходимость трагической гибели (одним из жанровых образцов для повествований о пионерах-героях принято считать некролог) как раз и указывает на человечность. Что же касается образа врага, то в архаической логике чужеродное всегда синонимично враждебному. Репрезентация немецких захватчиков в советской культуре сама по себе мифологична. Фашисты (как и кулаки) фактически не наделяются сложными личностными чертами, сочетание которых можно было бы истолковать не вполне однозначно (что скорее характерно для образов некоторых белогвардейцев), а уверенно рисуются одной черной краской. Это не люди и даже не персонажи, а порождения чистого зла, безличной силы, цель которой — разрушение (хаос). Именно таким силам и должны противостоять герои.
    Чем же заняты сами герои, помимо прямого противоборства? Добывание труднодоступных предметов, уловки (указывающие на присущие многим героям трикстерные черты), опасные путешествия — из подобных эпизодов складывается не только мифологическое повествование, но и изложение обстоятельств подпольной, партизанской деятельности. С другой стороны, и трудовые подвиги порой характерны не только для советских пионеров, но и для античных героев. Чего, например, стоит расчистка Авгиевых конюшен, в сюжете о которых даже присутствует такой важный для искусства соцреализма мотив, как преобразование природы (Геракл перегораживает и направляет в нужную сторону реку).
    Взамен личного бессмертия и советский, и античный герой обретают славу, их доблестным именам суждено жить в памяти многих поколений потомков, служить им примером («пионер — всем пример»). Пример, образец — это, собственно, одна из существенных функций мифологического героя. Пионер-герой сам функционирует как своеобразный предок (прообраз, образец для подражания, но также предмет поклонения) для всех последующих поколений пионеров.
    При этом как поклонение божествам, а позднее — почитание христианских святых, культ пионеров соединял в себе более универсальный и более локальный уровни. Помимо ключевых фигур, прославившихся на всю страну, появлялись и «местночтимые» пионеры — региональные, например белорусские издания составляли собственные списки и биографические сборники.
    Место ритуальных жертв, которые могли сопутствовать архаичному культу героев, занимает возможность посвятить герою себя самого (многочисленные письма детей с обещаниями быть, как тот или иной пионер; «считайте меня сыном!»). Такое посвящение само по себе накладывает определенные обязательства, но в то же время как бы осеняет благодатью. Отдельные отряды стремятся носить имя того или иного пионера-героя, но это почетное право, которое нужно еще заслужить. Если в Древней Греции поклонение героям предполагало отводящиеся им священные участки (самый известный пример — расположенная близ Афин роща в честь героя Академа, давшая впоследствии название школе Платона), то в честь пионеров-героев называли школы, улицы и даже корабли.
    Как в классической античности широко известные сюжеты о подвигах служили источником вдохновения для многих авторов, так и в Советском Союзе рассказам о подвигах пионеров посвящались повести, пьесы и даже оперы (композитор К. Молдобасанова создает оперу о киргизском пионере-герое «Кычан»), но больше всего произведений — скульптурных, литературных и музыкальных — посвящено, конечно, фигуре и судьбе Павлика Морозова.
    Однако же почему героями при всем трагизме этого статуса обязаны были становиться даже дети? В контексте восторжествовавшей в позднем Советском Союзе викторианской по своему происхождению парадигмы счастливого детства (детства как поры невинности, когда ребенок еще не может быть причастен к греху или заражен пережитками буржуазных ценностей, а должен быть просто весел и безмятежен) весь сформировавшийся вокруг пионеров-героев канон должен восприниматься как весьма мрачная и пугающая страница культурной истории. К тому же наряду с пионерами школьников в любом случае приучали чтить и более взрослых героев. Почитание взрослых героев (отличившихся в сражениях — Севастополь, Порт-Артур) или героических первопроходцев (Ермак, Пржевальский) предполагалось и в скаутской, дореволюционной традиции, но ребенок-герой, готовый пожертвовать своей жизнью, становится изобретением именно тоталитарных обществ.
    В самой идее своей героизм оказывается тесно связан с юностью, даже инфантилизмом. У героя нет своей воли, он следует тому, что предначертано, выполняет волю богов. Он решителен и отважен, но непременно послушен (так античное мировоззрение не предполагало возможности противостоять судьбе), а своенравие, как и переоценка собственных сил, обязательно бывает наказано. Подобные рассуждения, хотя об иных героях в совершенно ином обществе, можно встретить у Умберто Эко, когда тот характеризует супермена как «извне-направляемого» персонажа, олицетворяющего собой суть «общего замысла, цель которого — отучить людей строить свои личные замыслы и нести за них личную же ответственность». «Герои — всегда “сыновья”, которые следуют приказам, указаниям и советам “отца”»… Отца народов. В свою очередь, «увековечение архетипа молодого героя препятствует взрослению “сыновей” и всех, кто идентифицирует себя с ними, а право на зрелость остается исключительно за мудрым “отцом”»".

    "Существенный контраст между наделенными общественным весом детьми и практически бесправными взрослыми в деревне, когда последние легко и в любой момент могут быть обвинены (обоснованно или нет) в укрывательстве имущества и кулачестве, разумеется, приводит к трагедиям. Смерть ребенка, решившегося бросить вызов миру взрослых (пусть даже это заведомые враги — кулаки, позже — фашисты), оказывается неизбежной. Ребенок, одерживающий сокрушительную победу над взрослыми, сумевший справиться с тем, с чем они не смогли, приобретал бы непомерно большой авторитет, иерархии бы не только разрушались, но и переворачивались с ног на голову. «Мы не можем допускать, чтобы всякий мальчик действовал, как советская власть», — по «легенде» произносит Сталин после просмотра фильма Эйзенштейна «Бежин луг», созданного по мотивам истории Павлика Морозова (в результате работа над фильмом была остановлена, а отснятый материал уничтожен).
    Поступок маленького героя — это все же не победный шаг (по крайней мере, шаг не к его личной победе), а неизбежная жертва. В определенном смысле дети получают больше, чем когда-либо, свободы, в том числе свободу от подчинения взрослым, родителям и даже некоторую власть над ними, но эта «свобода воли» в конечном итоге должна привести их к добровольному выбору принесения себя в жертву во имя Родины. Отдельный мальчик не должен действовать, как советская власть, но тоталитарная власть в целом ставит себя практически на место Господа Бога, суля тем, кто выбирает служить ей, не индивидуальное спасение, а славу и почет в памяти будущих поколений, ради блага которых и совершается подвиг.
    Вокруг принятия мученической смерти сосредоточен весь пафос советского мифотворчества 1930-х годов, главными персонажами которого становятся пионеры-герои: Павлик Морозов, Гриша Акопян, Коля Мяготин и литературный персонаж Мальчиш-Кибальчиш. «Зверски убитый кулаками» — значится на памятнике Коле Мяготину; «Сделайте же, буржуины, этому скрытному Мальчишу-Кибальчишу самую страшную Муку, какая только есть на свете, и выпытайте от него Военную Тайну», — восклицают враги в сказке Гайдара.
    Примечательно, что родственным одновременно Павлику Морозову и литературному Кибальчишу оказывается Хайни Фолкер — персонаж повести «Юный гитлеровец Квекс», ставший популярным в Германии в те же самые годы: в 1932 году публикуется повесть, в 1933-м выходит экранизация Hitlerjunge Quex, снятая Хансом Штайнхоффом.
    За мальчиком Хайни, получающим прозвище Квекс, не стоит никакой реальный прототип, а только фантазия автора — Карла Алоиса Шензингера, но это тоже ребенок, решающийся противостоять своему отцу, самодуру и пьянице, без ведома сына договаривающемуся о принятии того в коммунистический интернационал молодежи, и многочисленным преследующим свои личные интересы взрослым, какими оказываются члены коммунистической партии. В фильме один из коммунистов ясно озвучивает свою цель: бороться за лучшую жратву и выпивку. Распущенным, тяготеющим к плотским удовольствиям коммунистам противопоставлены дисциплинированные и подтянутые члены нацистской партии, устраивающие для молодежи спортивно-патриотические мероприятия на лоне природы и проникновенно поющие песню о Родине. Коммунисты хотят взорвать место собраний своих противников, но Хайни узнает об этом и делает все, чтобы предотвратить трагедию. Платой за спасение товарищей — не сразу, но впоследствии — оказывается его собственная жизнь.
    Радость рисковать собой ради Родины и общего дела, оправданность и необходимость принесения себя в жертву во имя Отечества — мотивы, актуальные для различных тоталитарных режимов ХХ века. Так, уже упоминавшийся Умберто Эко вспоминает, как в 1942 году, в возрасте 10 лет, «завоевал первое место на олимпиаде Ludi Juveniles, проводившейся для итальянских школьников-фашистов (то есть для всех итальянских школьников). Я изощрился с риторической виртуозностью развить тему “Должно ли нам умереть за славу Муссолини и за бессмертную славу Италии?”. Я доказал, что должно умереть. Я был умный мальчик».
     
  2. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "– А какое влияние на интернет оказывает идеологизация народных масс?

    – Интернет тут дело десятое. Конечно, все, что думают массы, выплескивается в сеть и форсировано расходится. В виртуальном мире, понятное дело, можно вести себя агрессивнее, чем в реальном. И это немного, конечно, индуцирует общее безумие. Но на фоне телепропаганды интернетом, кажется, можно пренебречь. В основном, сеть работает не как средство воздействия на мозги, а как поле организации, и все добровольческие движения завязаны именно на ней. Но это не про тексты. А что касается индукции насилия и агрессии, я не очень часто хожу в "Фейсбуке" по специфическим ссылкам – их можно сразу опознать по характерному дизайну и заголовкам, и не смотрю телевизор, меня от него тошнит. Но иногда у меня совесть просыпается, и я вспоминаю, что я в этом семестре должен рассказывать студентам на английском языке про russian media. И тогда я включаю телевизор и вижу, что там градус безумия зашкаливает.

    А что вы расскажете в своем курсе про русские медиа?

    – Есть такое модное понятие newslore, объединяющее новостные потоки в СМИ и новый сетевой фольклор. Это агломераты образов, образная каша, из которой мы можем вычленить отдельные сюжеты и внутри них обнаружить связность. В более или менее нормальном новостном пространстве для языка, который описывает мир, действуют определенные условности. Конечно, это тоже отчасти мифологизированный язык, например, используются такие конструкции, как "европейские страны хотят". Но до уровня овеществления метафор, насыщенного метафорического бульона, как в русском новостном и сетевом языке, дело все же не доходит. К примеру, первое лицо российского государства вдруг начинает на камеру рассказывать историю про медведя, которому нужно сохранить когти и зубы, и не питаться ягодками и грибочками, а продолжать гонять поросяток. Этот довольно длинный фрагмент прямой речи президента целиком метафоричен и, в общем, не совсем прозрачен. Мы, конечно, понимаем, о чем идет речь, и он сам рассказывает далее про средства сдерживания. Но есть люфт между знаком и обозначаемым. И ты можешь уйти в этой образной каше довольно далеко. Вот я и попытаюсь раскрутить для студентов эту "зоологическую" историю и показать разные ее изводы в последнее время.

    Как эта информация действует на мозги человека, ее потребляющего?

    – У человека в сознании выстраивается отдельный от реальности метафорический ряд, и он начинает в нем жить. В этой аллегории есть какие-то животные, которые, как это бывает в мифологической картине мира, перетекают друг в друга и могут заменять друг друга. Образные атрибуты вдруг переносятся с одного объекта на другой, приобретают неожиданное значение. Прекрасная иллюстрация – история с георгиевской ленточкой. Она рождается как вполне скучный бюрократический проект, сдобренный некоторой фантазией сотрудников РИА, в 2005 году. А потом на этой почве вдруг развивается фантастическая история с выраженным зоологическим кодом. У Леви-Стросса эта техника называется бриколаж (создание предмета или объекта из подручных материалов). Ее довольно трудно объяснить словами, нужно показывать: посмотрите, вот георгиевская ленточка, вот тексты, с ней связанные, изначально вполне эмблематические, связанные с воинской славой. Происходит реактуализация белогвардейских смыслов, притягивание смыслов Великой Отечественной с преувеличением роли цветов. Потом происходит подмена, и она дает широкие всходы этих цветов в патриотическом лагере. Затем буквально на наших глазах возникает идея колорадских жуков, то есть насекомых. Ну, это понятно, для дегуманизации врага. Затем ответная идея – обвинение противника в фашизме, потому что немецкие фашисты описывали евреев как тараканов или мышей. С другой стороны возникает история про тигров, которые окрашены в те же цвета, есть такая серия агитационных картинок. А мы же помним, кто тигров целует и чей это альтернативный тотем. Тигры связываются с уссурийскими подвигами политика. Это занятно, ведь тотемом этого политика должен быть медведь. Но тигр отлично вписывается в цветовую гамму. Происходит перетекание тигра в медведя, оба оказываются, в сущности, одним животным. Дальше мелькает Маугли с Шерханом, а где он, там и бандерлоги. Это бесконечная продукция, она производится и тут же разрушается.

    Вы описываете картину шизофрении.

    – Точно. Это то, что называется бредом отношений и шизофренической образностью. Вот в таком мире мы живем.

    В мире легализованного бреда?

    – В значительной степени. Ну как же, думает отдельный человек, не могут же все окружающие бредить. Мы же знаем: они бандерлоги, они мучают сына человеческого Маугли. Значит, они распяли мальчика в Славянске, а до этого они распяли беркутов в резиденции Януковича. Люди всех этих цепочек не выстраивают, для них эти сюжеты существуют как относительно автономные, но в реальности это непрерывное поле и это все рассказывают одни и те же люди. Они не проговаривают эту связность, но она для них объективно существует. Я думаю, что такие вещи всегда случаются в специальные эпохи, и не только в России, а во всем мире. Происходит модернизация, а потом вдруг как реакция на нее включается механизм архаизации. Нынешнее время немного похоже на эпоху охоты на ведьм: человечество в 90-е совершило гигантский информационный рывок, сравнимый разве что с последствиями распространении книгопечатания в Европе".

    Роман Лейбов, из интервью

    Источник.

    [​IMG]
     
  3. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "«Укропами» по «колорадам»: Гасан Гусейнов о новоязе ненависти".

    "
    - ...Мандельштам писал в 1928 году (цитирую почти дословно), что в жилах каждого столетия течет чужая кровь - язык предшественников. И чем исторически интенсивнее век, продолжает он, тем тяжелее вес этой крови.
    Это значит, например, что страшная агрессия, которая содержалась в советском русском языке (все эти формулы "если враг не сдается, его уничтожают", "кто не с нами, тот против нас", выражения вроде "враги народа" и сотни других), запрограммировала высокую готовность к насилию и его агрессивное же "неузнавание". Многие люди, например, считают нормальным "отлупить" ребенка, просто не видят в этом насилия.

    - То есть повторяя, пусть и вшутку, такие обороты как "косить укропов" или "опускать ватников", мы программируем тем самым действительность?


    - Да, и тут ответственность лежит, прежде всего, на масс-медиа. Больше скажу: те негодяи, которые первыми объявили, что в Киеве произошел "фашистский переворот" и к власти пришли "бандеровские нацисты", включили в сознании и своих, россиян, и половины Европы автоматическую реакцию страха и отторжения. А ведь все прекрасно знали, что никакого "фашистского" переворота в Украине не было. Мало того: если раньше лингвистический национализм действительно был проблемой, то как раз в разгар отрешения от власти Януковича в центре стояла уже не языковая проблема…

    - Негативно окрашенный "новояз" существовал всегда. Но сейчас есть ощущение, что "майданутых" и прочего "крымнашизма" стало во много раз больше, чем прежде - "черномазых", "хорьков" и "чучмеков". Так ли это? И если да , то почему?

    - Ощущение абсолютно верное, потому что о "черномазых" и "чучмеках" говорили все-таки только низы общества, а противостояние "майданутых" и "колорадов" проходит сквозь все страты, захватывает людей независимо от уровня образования и социально-культурных компетенций.

    - Язык - живой организм. Многие филологи (в частности, вы) полагают, что его нужно принимать со всеми изменениями, включая и бранную лексику. Значит ли это, что и антиукраинский и антирусский "новояз" тоже следует принять как данность?

    - Для исследователя – конечно, да. Хороши бы мы были, если бы не изучали этот язык. Для сотрудников СМИ, я бы сказал, в полный рост встает проблема политической корректности: она нужна именно для того, чтобы различать и давать почувствовать это различие читателям и зрителям: вот это – взвешенное и стремящееся к объективности описание людей и событий, а это – то, как события описывают непосредственные участники и контрагенты.
    И вот здесь есть принципиальная разница между СМИ в России и, например, в Германии. Российские государственные или официозные СМИ, простите за пафос, предали своего зрителя и читателя. Вместо достоверной и добросовестной журналистики идет поток пропаганды, разжигание ненависти и готовности к настоящей "горячей" войне. И все это держится, действительно, на двух-трех словах: "фашист", "укроп", "майданутый". Иначе говоря, якобы раскрывший свое старое историческое лицо "бандеровца", "гитлеровца". Не человек, а трава, а если и человек, то умственно неполноценный. Что отражено и в антирусских формулах. "Колорад", скажем, – это насекомое, а не человек.

    - Чисто лингвистически: из какого материала строит себя этот "новояз"? На первый взгляд, очевиден отсыл к двум языковым топосам: риторике советской пропаганды (причем разных эпох – от сталинизма до брежневизма) и, конечно, к мату, уже на уровне словообразования. Так ли это?

    - Это интересный и важный вопрос, разобрав который, мы гораздо больше поймем в состоянии сегодняшнего сознания. С одной стороны, никакие "повторения" и "возвращения" попросту невозможны, но эмоционально население России и многочисленной диаспоры вторично заражается или подзаряжается сталинизмами и брежневизмами через старое советское кино, которое беспрерывно крутят по всем каналам гостелевидения. Это сотни речевых клише, к которым добавляются всякие речения Столыпина, например, про "великую Россию и великие потрясения", так что выходит невообразимый идеологический винегрет.

    - Еще Гроссман писал о том, что Советский Союз, воюя против нацистской Германии, заразился вирусом фашизма. Является ли нынешний язык ненависти очередным проявлением этого заболевания?

    - Язык ненависти господствует на бытовом уровне, определяет мелкую моторику социального взаимодействия, а идеология фашизма становится усилителем этого бытового навыка.

    - Как нынче поется в "околонародных" песнях, "у хохла и русака два похожих языка". Означает ли это, что и язык ненависти - один на два воюющих государства?

    - Украина - страна процентов, наверное, на 70 - русскоязычная. Это и злит больше всего российских реконструкторов империи. Мнимые патриоты России больше всего боятся появления альтернативной, свободной, демократической "другой России" - в Украине, сонаследнице Российской империи и СССР.

    - Как вы считаете: насколько прочно укоренятся и какие плоды дадут "укропы", "майданутые" и "колорады" в языке?

    - Бранные слова останутся в истории языка и будут подпитывать взаимную неприязнь. Несчастье нашего времени - в виртуальном бессмертии вообще всех слов. Благодаря соцсетям, мгновенному обновлению старины на любую глубину, вирулентна вся ненависть, накопленная не одним годом, а веками. Но к нашим людям и к нашим СМИ понимание ценности политкорректности пока не пришло..."
     
  4. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "...сослагательное наклонение, несмотря на скудные приемы его выражения в русском языке, — это средство передачи не того, что мы видим или считаем фактом, а того, что только предполагаем сами или пересказываем чужие слова. Или на что-то надеемся.
    Проще говоря, когда мы передаем чужие слова, то должны были бы внимательно следить, а не подумает ли наш собеседник, что это говорим мы сами, а, например, не какой-то вымышленный персонаж. Лингвисты многих стран, как принято говорить, бьют тревогу: носители языков с отлично развитым сослагательным наклонением все чаще избегают этого грамматического инструмента. Даже немцы, обычно такие педанты в вопросах грамматики, по слухам, забывают великие вехи и начинают то и дело обходиться без своего знаменитого конъюнктива. Но немецкое сослагательное наклонение видно и так. А вот русским приходится образовывать его из дополнительных подручных средств. Причем избыток таких средств — всяких «якобы», «как говорят», «возможно», «предположительно», «по словам представителя прокуратуры» — страшно раздражает людей.
    Вот и получилось, что фактически русские сослагательным наклонением в обыденной жизни не пользуются. Первыми сдались постсоветские СМИ. Достаточно взять любую газету, чтобы увидеть, как изъявительное или даже повелительное наклонения используются там, где заголовок по логике требует выражения сомнения, робкой надежды или даже вопроса.
    Скажем, произносит некто фразу: «Мы своих не бросаем». СМИ так быстро превращают ее в лозунг, что читатель даже не успевает вспомнить, например, о подводной лодке «Курск». Что же происходит в этом случае с точки зрения языка? А вот что: из обихода вымываются такие вещи, как сомнение и неуверенность. Они, конечно, остаются где-то за языком. Как чувство, ощущение, обычно не очень приятное.
    Но сам язык не пускает сомнение в разговор.
    От словесного выражения этой самой сослагательности человек отказывается. Говорит, что отныне ценит в языке «фактичность». «Как есть, так есть», — уверенно говорят люди попроще. «Логика фактов сильнее логики человеческих намерений» — еще более уверенно цитируют люди, устроенные чуть посложнее. Происходит все это, видимо, неосознанно и спонтанно.
    С какой яростью всего четверть века назад отвергались предположения, что сущее может стать не сущим, что огромный Советский Союз может — предположительно! — оказаться не таким вечным, как уверяли его правители.
    Прошла четверть века. Как и прежде, умники повторяют, что история-де не знает сослагательного наклонения. Эта лукавая белиберда предполагает, что в истории на самом деле живут другие — только не мы. Что пока мы находимся внутри процесса жизни, никакой истории как бы и нет. Что нами правят все те же старухи Мойры, которым поклонялись древние греки.
    И вот одна старуха судьбы вывела на Москворецкий мост Бориса Немцова, другая управляла снегоуборочной машиной, а третья пресекла его жизнь выстрелом из пистолета, вложенного в руку киллера.
    Если бы в русском языке сохранился этот грамматический инструмент, то людям было бы намного легче начать просто рассуждать. Не пришла ли, например, пора спросить себя, что могло бы произойти, чтобы нынешние как бы руководители как бы великой страны признали бы довольно очевидное — свою неспособность управлять таким сложным государством, как Российская Федерация, без войны и ненависти к соседям. И — кто знает? — может быть, даже нашли бы в себе силы извиниться и приступить к подготовке российского государства к возвращению в живую историю нового века. Ибо сослагательное наклонение — это инструмент человеческого выбора".

    Гасан Гусейнов, "В защиту сослагательного наклонения"

    Источник.
     
    Sielicki нравится это.
  5. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Михаил Ямпольский: "Коллективная память на тропе победы"

    "...обращение к истории в сегодняшней России не имеет прямо отношения к прошлому. Речь идет о массированном конструировании того, что в современном гуманитарном знании называется коллективной памятью. Последнюю принято не только отличать от истории и историографии, но и прямо им противопоставлять. Коллективная память — это способ конструирования сообщества и идентичности членов этого сообщества. Другой функции она, по сути дела, не имеет.
    Историк Аллан Мегилл замечает, что нам лишь кажется, будто, занимаясь коллективной памятью, мы вспоминаем о прошлом: на самом деле мы «вспоминаем» о том, что актуально для нас сейчас. Мы думаем о сегодня в категориях прошлого. В этой связи он выдвигает лозунг: «Вспоминай сегодня, думай прошлое» («Remember the present, think the past»). В Америке тема коллективной памяти была необыкновенно актуальной в 1980—1990-е годы, когда появилось множество сообществ (этнических, гендерных и т.д.), пытавшихся определить собственную идентичность. Чем менее внятна идентичность, тем актуальнее становится тема коллективной памяти. Через общую память члены сообщества фиксируют собственное коллективное Я.
    Жан-Люк Нанси в книге «Непроизводимое сообщество» придумал воображаемую сцену складывания коллективной идентичности. Он описал, как вокруг костра располагаются люди и слушают миф об их общем происхождении: «Они собрались послушать историю, объединяющую их. Раньше они были разобщены (об этом иногда повествует рассказ), не осознавая этого, постоянно соприкасаясь, взаимодействуя и сталкиваясь лицом к лицу друг с другом. <...> Он [основатель сообщества] рассказывает свою или их собственную историю, всем давно знакомую, которую только он имеет дар, право или долг рассказывать. Это — история их происхождения: куда ведут их истоки и как они укоренены в самих этих Истоках — они или их жены, имена или авторитеты. Одновременно это — история начала мира, начала собрания или истока самого рассказа...» Описав эту мифологическую сцену, отголоски которой можно найти, как пишет Нанси, у Гердера, Шлегеля, Шеллинга, Гёрреса, Бахофена, Вагнера, Фрейда, Кереньи, Кассирера, Гёте, философ указывает, что сама она является мифом, фантазией, сказкой, частью фиктивной коллективной памяти.
    Я думаю, что происходящее в России прямо отсылает к кризису национальной идентичности и конструированию мифа об основаниях. Для обитателей советского пространства доминирующей идентичностью было понятие «советского человека», а мифологическим событием основания — Октябрьская революция, юбилеи которой, кстати, отмечались с таким же невротическим размахом. День Победы сегодня пытаются превратить в такое же событие основания. Российская нация отныне мифологически укореняется в двух событиях — крещении Руси (несколько скомпрометированном его связью с Киевом) и победе над Германией, которой власть, судя по всему, стремится придать сугубо российское лицо, принижая значение, например, украинцев в этой победе. Россияне, атомизированные и маргинализированные отсутствием любых политических и гражданских сообществ, хватаются за георгиевскую ленту как знак принадлежности к сообществу, к некоему влиятельному большинству. Ленточка (шарф, костюм, полотенце) становится знаком плохо складывающейся, но вожделенной идентичности".

    "...Эмиль Дюркгейм писал в «Элементарных формах религиозной жизни» о необходимости ритуального воспроизводства «тотемических групп», объединенных общностью поверий и мифов: «Ритуал служит исключительно поддержанию витальности этих верований, он призван не дать им стереться из памяти, то есть он должен оживлять наиболее существенные элементы коллективного сознания. С его помощью группа периодически оживляет чувства самой себя и своего единства; в то же время индивиды утверждаются в своем социальном статусе. Славные воспоминания, которые оживают перед их взором и с которыми они чувствуют себя связанными, дают им ощущение силы и уверенности в себе; вера их укрепляется, когда они видят, к какому далекому прошлому она восходит и к каким свершениям она привела». Дюркгейм пишет это о племенных церемониях варрамунга (Warramunga). Но все это в полной мере относится и к нынешним российским торжествам.
    В таком контексте любые обвинения российской псевдоисторической вакханалии в неисторизме кажутся бессмысленными и не попадающими в цель. Морис Хальбвакс, первым обративший внимание на феномен коллективной памяти, так определял различия между этой памятью и историографией: историография интересуется изменениями, без которых вообще нет истории, она делит течение времени на отдельные периоды и события, между которыми существуют интервалы, маркирующие различия. Коллективная память сосредоточена на сходствах: ведь ее задача заключается в поддержании иллюзии неизменности и постоянства группы. С годами сообщество меняет свой состав, многие попросту умирают, но коллективная память призвана игнорировать эти изменения и постоянно подчеркивает преемственность и неизменность — основу всякой идентичности. Кроме того, коллективная память отбрасывает все то сомнительное и негативное, вокруг которого не может формироваться единство людей. История всегда предполагает взгляд извне, только и позволяющий проводить различия, коллективная память располагается внутри сообщества и в силу этого всегда связана исключительно с выборочным, локальным набором событий. Этот взгляд изнутри и императив поддержания идентичности приводят к возникновению совершенно специфической перспективы: «Коллективная память — это картина сходств, и совершенно естественно ее убеждение в постоянстве группы, так как ее внимание сосредоточено на группе, а то, что меняется, — это отношения группы с другими. Поскольку группа всегда одна и та же, изменения должны быть воображаемыми; и соответственно изменения, события, случившиеся внутри группы, превращаются в сходства. Их призвание — в различном виде разворачивать сходное содержание, то есть разнообразные основополагающие черты самой группы».
    Это положение очень важно. Коллективная память трансформирует различия в сходства и конструирует идентичность за счет превращения всего в постоянно воспроизводимые и неразличимые стереотипы".

    "Не имея возможности предложить россиянам достижения, с которыми они могли бы идентифицироваться, власть позиционирует себя как продолжателя мифологического прошлого и укореняет свою политику в мифах, о которых писал Нанси. Именно это позволяет георгиевской ленте, восходящей еще ко временам Екатерины Великой и использованной для разного рода военных наград прошлого, стать знаком лояльности...
    <...> Коллективная память часто описывается как система концентрических кругов. В ее центре располагается локальная память о пережитом событии. Память эта полна трудно согласуемых деталей и пронизана амбивалентностью. Когда же вокруг этого центрального очага возникают периферийные зоны, включающие людей, лишенных непосредственного опыта, неопределенности и противоречия стираются, память разглаживается и стереотипируется. Идеальным для такой ситуации является постепенное исчезновение самих участников событий. Естественное исчезновение подлинных ветеранов войны только способствует превращению этого когда-то живого опыта в коллективный миф. Трансляцию «памяти» из локальной зоны в область общих фантазмов осуществляют медиа, всегда упрощающие суть случившегося и «исправляющие сложности» таким образом, чтобы массы могли их легко усвоить. Медиа обеспечивают бесконфликтное подключение настоящего к прошлому и трансформацию нынешнего беспредела в нечто, неотличимое от славного прошлого. Именно в средствах массовой информации сегодня находится принципиальный для коллективной памяти механизм превращения различий в сходства".
     
  6. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 1.

    "Сначала как игра-пародия, потом как мимолетная зацепка для памяти, своего рода узелок на носовом платке, а вскоре – и теперь уже на все ужасные годы – как средство вынужденной самозащиты, как сигнал SOS самому себе, сокращение LTI заняло свое место в моем дневнике. Обозначение с налетом учености, который время от времени встречался в Третьем рейхе, где иногда входили в моду звучные иностранные слова: «гарант» звучит солиднее, чем «поручитель», а «диффамировать» импозантнее, чем «опорочить». (Возможно, не каждый понимал эти слова, и на таких людей они и действовали в первую очередь.)
    LTI – Lingua Tertii Imperii – Язык Третьей империи. Я часто вспоминаю старый берлинский анекдот, вероятно, вычитанный в прекрасно иллюстрированной книжке Гласбреннера, юмориста времен мартовской революции 1848 г., – но что сталось с моей библиотекой, где я мог бы это проверить? Может, стоило бы справиться в гестапо о ее местонахождении?.. «Папа, – спрашивает малыш в цирке, – что делает дядя на канате с этой палкой?» «Глупенький, это же балансир, за который он держится». «Ой, папа, а если он ее уронит?» «Чудак, он же ее крепко держит!»
    Моим балансиром все эти годы был дневник, без которого я сто раз мог бы рухнуть вниз. В минуты, когда меня охватывали чувства безнадежности и омерзения, в бесконечной скуке механической работы на фабрике, у постели больных и умирающих, на кладбище, в собственной беде, в моменты унижения, во время сердечных приступов – мне всегда помогал приказ самому себе: наблюдай, изучай, запоминай, что происходит, – завтра все изменится, завтра все представится тебе в другом свете; зафиксируй, как ты это сейчас видишь, как на тебя это действует. И очень скоро этот призыв стать выше ситуации, сохранять внутреннюю свободу отлился в четкую тайную формулу: LTI, LTI!"

    "То и дело цитируют афоризм Талейрана: язык нужен для того, чтобы скрывать мысли дипломатов (и вообще хитрых и сомнительных личностей). Но справедливо как раз обратное. Пусть кто-то намеренно стремится скрыть – только лишь от других или от себя самого – то, что он бессознательно носит в себе, – язык выдаст все. В этом, помимо прочего, смысл сентенции: le style c’est l’homme; высказывания человека могут быть лживыми, но его суть в неприкрытом виде явлена в стиле его речи.
    <...>
    Я стремился отыскать эти шаблоны, и в некотором смысле это было крайне просто, ибо все, что говорилось и печаталось в Германии, проходило нормативную обработку в партийных инстанциях: в случае малейших отклонений от установленной формы материал не доходил до публики. Книги и газеты, служебная переписка и бюрократические формуляры – все плавало в одном и том же коричневом соусе. Эта полнейшая стандартизация письменной речи повлекла за собой единообразие речи устной.
    <...>
    Какое пропагандистское средство гитлеровщины было самым сильным? Были ли это отдельные речи Гитлера и Геббельса, их разглагольствования по тому или иному вопросу, их травля евреев, поношения большевизма?
    Безоговорочно этого признать нельзя, ибо многое оставалось для массы непонятным или нагоняло скуку бесконечными повторениями. Как часто, входя в кафе (тогда я еще не носил нашитой звезды и мог беспрепятственно заходить в рестораны), а позднее на фабрике во время дежурства в противовоздушной обороне, когда евреи сидели в своем, специально отведенном для них помещении, а арийцы – в своем, где было радио (а также отопление и пища), – как часто слышал я шлепанье картами по столу и громкие разговоры о кино, о мясных и табачных пайках под пространные речи фюрера или одного из его паладинов. На следующий день в газетах значилось: весь народ жадно ловил каждое их слово.
    Нет, сильнейшее воздействие оказывали не отдельные речи и не статьи, листовки, плакаты или знамена, такого эффекта не могли иметь средства, рассчитанные на мышление или осмысленное восприятие".

    "«Моя борьба», эта библия национал-социализма, начала печататься в 1925 году, в ней был буквально кодифицирован язык национал-социализма. В результате «взятия власти» партией он из языка группы превратился в язык народа, что значит – подчинил себе все общественные и частные сферы жизни: политику, право, искусство, науку, школу, спорт, семью, детские сады и детские комнаты. (Групповой язык охватывает всегда только те сферы жизни, где существует групповая связь, а не всю жизненную целостность.) Разумеется, LTI подчинял себе и армию, причем с особой энергией; однако армейский язык и LTI взаимодействуют, а если быть точным – первоначально язык армии повлиял на LTI, а затем последний поглотил армейский жаргон. Поэтому я особо упоминаю это языковое «излучение». Вплоть до 1945 года, почти до последнего дня (газета «Рейх» выходила даже тогда, когда Германия превратилась в груду развалин, а Берлин был взят в кольцо) печатались горы литературы всякого рода: листовки, газеты, журналы, учебники, научная и художественная литература.
    На протяжении всего существования LTI его отличали нищета и однообразие, и это слово «однообразие» надо воспринимать так же буквально, как и чуть выше слово «кодифицирован». Я... то изучал «Карманный ежегодник розничной торговли», то листал какой-нибудь юридический или фармацевтический журнал, читал романы и стихи, допущенные к публикации в данном году, прислушивался к разговорам рабочих в машинном зале или на улице, когда подметал мостовую: везде – будь то устная или письменная речь, речь образованных и необразованных слоев – это были одни и те же штампы, одна и та же интонация. И даже среди тех, кто стал жертвой жестоких преследований, а потому с неизбежностью оказывался смертельным врагом национал-социализма, даже среди евреев – в их разговорах, в их книгах (пока они еще имели возможность что-то публиковать) – всюду царил все тот же всесильный и убогий, всесильный благодаря своему убожеству – LTI.
    Я пережил три эпохи германской истории: вильгельминскую, эпохи Веймарской республики и гитлеризма.
    Республика дала слову – устному и письменному – фактически самоубийственную свободу. Национал-социалисты открыто обливали грязью все и вся, они пользовались дарованными конституцией правами исключительно в своих целях, нападая в своих изданиях (книгах и газетах) на государство, разнузданной сатирой и захлебывающимися проповедями черня все его учреждения и программы. В сфере искусства и науки, эстетики и философии не было никаких ограничений. Никто не был связан какими бы то ни было моральными предписаниями или эстетическими нормами, каждый делал выбор, руководствуясь своими вкусами. Эту многоголосую духовную свободу охотно прославляли как небывалый и радикальный прогресс в сравнении с кайзеровской эпохой.
    <...>
    Чтобы осознать все рабское убожество униформированного языка, эту главную характеристику LTI, нужно представить себе это богатое цветение, разом прервавшееся после 1933 года.
    Причина нищеты, кажется, налицо. Бдительное око великолепно организованной тиранической машины зорко следило за чистотой учения национал-социализма в каждом пункте, в том числе и в языке этого учения. По примеру папской цензуры на титульном листе партийных книг значилось: «Против публикации данного издания со стороны NSDAP возражений нет. Председатель партийного контроля комиссии по защите национал-социализма». Правом на публичное слово пользовались только члены Имперской палаты по делам литературы (Reichsschrifttumskammer), и все печатные органы могли публиковать лишь то, что было спущено им из центра; самое большее, что им дозволялось, – слегка подправить общеобязательный текст, но и эти изменения могли затрагивать лишь внешнюю оболочку установленного для всех клише. В поздний период Третьей империи выработалась традиция читки по берлинскому радио свежей передовицы Геббельса из «Рейха» в пятницу вечером, накануне выхода газетного номера; тем самым задавался эталон на следующую неделю для всех материалов, которые должны были печататься в нацистской прессе великогерманского региона. Итак, лишь очень узкий круг посвященных формировал общеобязательную языковую модель. В конечном счете это был, по-видимому, сам Геббельс, определявший контуры дозволенного языка, ибо он превосходил Гитлера не только ясностью изложения, но и правильностью оборотов речи, тем более что фюрер брал слово все реже: частично для того, чтобы уподобиться безмолвному божеству, частично оттого, что ему уже нечего было сказать; а что касается, допустим, Геринга и Розенберга, то если они ухитрялись найти какие-либо оригинальные нюансы, министр пропаганды вплетал их в ткань своих выступлений.
    Абсолютное господство языкового закона, которое навязывалось ничтожной группкой и даже одним человеком на всем немецкоязычном пространстве, было исключительно эффективным, поскольку LTI не различал устную и письменную речь. Более того: в нем все было речью, все неизбежно становилось обращением, призывом, подхлестывающим окриком. Между речами и статьями министра пропаганды не было стилистических расхождений, чем и объясняется та легкость, с которой можно было декламировать его статьи. «Декламировать» – буквально означает «громко, звучно вещать», еще буквальнее – «выкрикивать». Итак, обязательным для всего света стилем был стиль базарного агитатора-крикуна.
    И здесь под лежащей на поверхности причиной нищеты и убожества LTI открывается еще одна, более глубокая. Бедность LTI связана не столько с тем, что каждому человеку для его высказываний навязывался единый образец, сколько с тем, что LTI – избрав путь урезания – выражал лишь одну сторону человеческой сущности.
    Любой свободно функционирующий язык обслуживает все потребности человека, он служит как разуму, так и чувству, он – средство сообщения и общения, он – беседа с собой и с Богом, просьба, приказ, заклинание. К какой бы частной или общественной сфере ни относилась выбранная тема, – нет, это неверно, ведь для LTI нет частной сферы, отличающейся от общественной, не знает он и различия между произнесенным и написанным словом: всё – речь, всё – общественность. «Ты – ничто, народ твой – всё», – как гласит один лозунг на LTI. Смысл такой: ты никогда не находишься наедине с собой или близкими, ты всегда стоишь перед лицом своего народа.
    А потому я был бы неправ, утверждая, что LTI во всех областях апеллирует исключительно к воле человека. Ведь обращаясь к воле, обращаются непременно к отдельному человеку, даже если обращение адресовано сообществу, составленному из отдельных людей. LTI стремится лишить отдельного человека его индивидуальности, оглушить его как личность, превратить его в безмозглую и безвольную единицу стада, которое подхлестывают и гонят в определенном направлении, сделать его частицей катящейся каменной глыбы. LTI – язык массового фанатизма. Там, где он обращается к отдельному человеку, и не только к его воле, но и к его мышлению, там, где он является учением, он учит способам превращения людей в фанатичную подверженную внушению массу.
    <...>
    Никогда ни одно пособие по одурачиванию паствы (LTI, правда, говорит не об «одурачивании паствы», а о пропаганде) не было написано с такой бесстыдной откровенностью, как «Моя борьба» Гитлера. Для меня всегда оставалось загадкой в Третьей империи: как могли они допустить распространение этой книги, мало того – принуждать к этому распространению, и каким образом Гитлер пришел к власти и продержался двенадцать лет, несмотря на то что библия национал социализма имела хождение уже за несколько лет до захвата власти".
     
  7. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 2.

    "27 марта [1933г.]. Всплывают новые слова, старые же обретают новый, особый смысл, возникают новые словосочетания, мгновенно застывающие в словесные штампы. SA именуют теперь в высоком штиле «коричневое воинство», – а высокий штиль теперь de rigueur, ибо полагается демонстрировать воодушевление. Евреи за рубежом, в особенности же французские, английские и американские, называются отныне «всемирными евреями» (Weltjuden). Часто встречается и выражение «международное еврейство», в переводе на немецкий это, видимо, и будут «всемирные евреи» и «всемирное еврейство». Перевод этот, надо сказать, зловещий: получается, что евреи во «всем мире» находятся только за пределами Германии. А где же тогда они находятся в Германии? – «Всемирные евреи» организуют «пропаганду ужасов», распространяют «сказки о якобы совершаемых зверствах», и если мы здесь пытаемся рассказать малую толику из того, что происходит каждый день, то нас обвиняют в распространении ложных слухов о зверствах и карают соответствующим образом. Тем временем готовится бойкот еврейских магазинов и врачей-евреев. Вовсю идет противопоставление понятий «арийский» и «неарийский». Хоть заводи словарь нового языка.
    В магазине игрушек видел мячик с изображением свастики. Включать ли его в такой словарь?
    (Вскоре, кстати, был издан закон «О защите национальных символов», который запрещал использование символики на игрушках и всю подобную чепуху, но вопрос о границах LTI стал меня занимать постоянно.)
    10 апреля. Если в тебе течет 25% неарийской крови – ты «инородец». «В сомнительных случаях окончательное заключение выносится экспертом по расовым исследованиям».
    <...>
    20 апреля. Еще одно торжество, новый всенародный праздник: день рождения Гитлера. «Народом» сейчас сдабриваются все речи, все статьи, как еда солью; всюду нужна щепотка «народа»: всенародный праздник, соотечественник, народное единство, близкий (чуждый) народу, выходец из народа…
    Жалкое зрелище представлял конгресс врачей в Висбадене! Они без конца торжественно благодарили Гитлера – «спасителя Германии», хотя – как было заявлено – расовый вопрос прояснен еще не до конца..."

    "Я спрашиваю себя, стоит ли включать в словарь языка гитлеризма слова «эмигрант», «концлагерь»? «Эмигрант» – ведь это международное обозначение беженцев Великой французской революции. Брандес назвал один том своей истории европейской словесности «Эмигрантская литература». Потом говорили об эмигрантах после русской революции. А теперь появилась немецкая эмигрантская группа – Германия присоединилась к этому обществу! – и «эмигрантская ментальность» стала излюбленным mot savant. А потому совсем не обязательно это слово сохранит в будущем трупный запах Третьей империи. С «концлагерем» дело другое. Я услышал это слово мальчиком, и тогда в нем отчетливо слышался мне призвук колониальной экзотики, в котором не было ничего немецкого: во время англо-бурской войны много говорили о «компаундах» (compounds), т.е. концентрационных лагерях, где англичане держали пленных буров. Потом слово совершенно исчезло из немецкоязычного обихода. А теперь оно вдруг снова вынырнуло и обозначает немецкое учреждение, учреждение мирного времени, созданное на европейской земле и направленное против немцев, и это учреждение долговечное, не какое-то временное военное мероприятие, направленное против врагов извне. Я думаю, что в будущем люди, услышав слово «концлагерь», вспомнят гитлеровскую Германию и лишь ее…
    <...>
    Это, пожалуй, самое большое цирковое представление (Barnumiade) Геббельса, которое я видел. Не думаю, что его можно превзойти. Я имею в виду плебисцит в поддержку политики фюрера и «единого списка» на выборах в рейхстаг. На мой взгляд, все это сделано настолько грубо и топорно, что дальше просто некуда. Плебисцит – для тех, кому слово это знакомо (а кому незнакомо – тому пусть объяснят), – ассоциируется с именем Наполеона III, и для Гитлера, вообще говоря, лучше было бы обойтись без таких ассоциаций. «Единый список» же явно свидетельствует о том, что рейхстагу – как парламенту – пришел конец. А чего стоит весь этот пропагандистский цирк: на лацканах пальто носят таблички с надписью «Да», и продавцу этих табличек не откажешь, опасаясь косых взглядов.
    <...>
    10 ноября, вечер. Предвыборная кампания достигла апогея сегодня в полдень. Я слушал радио у Демберов... <...> На сей раз режиссура Геббельса (он сам выступал в качестве ведущего) была просто шедевром. Все делается якобы ради труда и мира для мирного труда. Действо открылось ревом гудков и минутой молчания по всей Германии – это, конечно, они позаимствовали у американцев, скопировав торжества по поводу окончания Мировой войны. А затем – и здесь также, видимо, оригинальности не больше (ср. Италию), хотя нельзя не отметить блестящую отточенность исполнения, – наступил черед звукового сопровождения речи Гитлера. Заводской корпус в Зименсштадте. Целую минуту слышится шум производства, удары молота, гул, скрежет, грохот, свистки. Вслед за этим звучит гудок, раздается пение, постепенно замирают выключенные маховики. И вот, в полной тишине слышится спокойный низкий голос Геббельса, голос вестника. И только после этого – Гитлер, три четверти часа ОН. Я впервые выслушал его речь целиком, впечатление в сущности было такое же, как и раньше. Почти все речи – на грани исступления, выкрикиваются часто срывающимся хриплым голосом. Но сегодня – некоторое разнообразие: многие пассажи произносятся с плачущими интонациями проповедника-сектанта. ОН проповедует мир, ОН призывает голосовать за мир, ОН хочет, чтобы Германия сказала «Да», не из личного тщеславия, а только ради возможности защитить мир от безродной международной клики дельцов, гешефтмахеров, готовых ради наживы безжалостно стравить между собой народы, миллионы людей…
    Мне, конечно, все это – в том числе и срепетированные возгласы с мест: «Это всё – евреи!» – давно знакомо. Однако при всей затасканности средств, при всей своей вопиющей лжи, пропагандистская обработка обрела особую силу, и новый прилив ее связан с одним приемом, который я отношу к удачным, а среди них – к выдающимся в своем роде и решающим. В объявлениях говорилось: «Торжественный час с 13.00 до 14.00. В тринадцатый час Адольф Гитлер придет к рабочим». Всякому ясно, это – язык Евангелия. Господь, Спаситель приходит к бедным и погибающим. Рафинированность режиссуры вплоть до указания времени. Не в тринадцать часов, а «в тринадцатый час» – пусть это и содержит в себе некоторую неточность, запоздание, – но ОН совершит чудо, для него запозданий не существует. «Знамя крови» на партийном съезде в Нюрнберге – из той же оперы. Но теперь ограниченность церковного ритуала нарушена, старомодный наряд сброшен, легенда о Христе транспонирована в текущую современность: Адольф Гитлер, Спаситель, приходит к рабочим в Зименсштадт".

    "...в Саксонию проник национал-социализм. Я уловил у Т. первые признаки изменений в его убеждениях. Я спросил, как он может относиться с симпатией к таким людям. «Но ведь они добиваются того же, что и социалисты, – сказал он, – они, в конце концов, тоже рабочая партия». – «Неужели ты не видишь, что они нацелены на войну?» – «Разве что на освободительную войну, которая пойдет на пользу всей народной общности, а значит – рабочим и маленьким людям…»
    У меня возникли сомнения в широте и силе его ума. Я попытался зайти с другой стороны, чтобы заставить его задуматься. «Ты много лет прожил в моем доме, ты знаешь образ моих мыслей, ты ведь сам часто говорил, что кое-чему от нас научился и разделяешь наши нравственные представления. Как же, после всего этого, ты можешь поддерживать партию, которая из-за моего происхождения отказывает мне в звании немца, да и человека?» – «Ты принимаешь все чересчур всерьез, бабба». – (Саксонское «папа», видимо, должно было смягчить фразу и весь спор.) – «Вся эта болтовня насчет евреев служит только пропагандистским целям. Увидишь, как только Гитлер окажется у руля, у него будут дела поважнее ругани в адрес евреев…» Но болтовня эта оказывала свое действие, в том числе и на нашего приемного сына. Через какое-то время я спросил его об одном молодом человеке, которого он знал. Т. пожал плечами: «Он среди ВНГ. Знаешь, что это такое? Нет? „Все Настоящие Германцы“!» Он захохотал и был удивлен, когда я не поддержал его смеха.
    Позднее – мы довольно долго не виделись – он позвонил и пригласил нас на ужин. Это было вскоре после того, как Гитлер стал канцлером. «Как у тебя дела на заводе?» – спросил я. «Прекрасно! Вчера был такой день! В „Окрилле“ сидело несколько нахальных коммунистов. Пришлось организовать карательную экспедицию». «Что, что?» – «Да ничего особенного, крови не было, просто поработали резиновыми дубинками, немножко касторки для прочистки мозгов. Вот и вся карательная экспедиция».
    «Карательная экспедиция» – первое слово, которое я воспринял как специфически нацистское.
    <...>
    В чисто языковом плане выражение «государственный акт» фальшиво в двух моментах. Во-первых, оно говорит о реальном происшествии и тем самым подтверждает тот факт, что оказываемые нацизмом почести являются свидетельством признания со стороны государства. Следовательно, в нем содержится мысль «L’Etat c’est moi». Вместе с тем, на эту информацию сразу же наслаивается определенная претензия. Ведь государственный акт относится к истории государства, и предполагается, что в этом качестве он надолго сохранится в народной памяти. Государственный акт особенно торжествен, он имеет историческое значение.
    И здесь мы произнесли слово, которое национал-социализм от начала и до конца использовал, не зная никакой меры. Нацизм настолько раздувался от сознания собственного величия, настолько был убежден в долговечности своих учреждений (или хотел в этом убедить других), что любая мелочь, с ним связанная, любой пустяк, его касавшийся, приобретали историческое значение. Всякая речь фюрера, пусть даже он в сотый раз повторяет одно и то же, – это историческая речь, любая встреча фюрера с дуче, пусть даже она ничего не меняет в текущей ситуации, – это историческая встреча. Победа немецкого гоночного автомобиля – историческая, торжественное открытие новой автострады – историческое (а ведь торжественным освящением сопровождается ввод каждой автодороги, каждого участка шоссе); любой праздник урожая – исторический, как и любой партийный съезд, любой праздник любого сорта; а поскольку в Третьей империи существуют только праздники – можно сказать, что она страдала, смертельно страдала от дефицита будней, подобно тому, как организм может быть смертельно поражен солевым дефицитом, – то Третья империя все свои дни считала историческими.
    Сколько газетных шапок, сколько передовиц и речей использовали это слово, лишая его почтенного звучания! Неизвестно, как долго придется воздерживаться от него, чтобы восстановить его репутацию".

    "...речь не просто стала теперь важнее, чем прежде, она с неизбежностью изменилась и в своей сущности. Поскольку теперь она адресуется всем, а не только избранным народным представителям, она должна быть и понятной всем, а значит – более доступной народу. Доступная народу речь – речь конкретная; чем больше она взывает к чувствам, а не к разуму, тем доступнее она народу. Переходя от облегчения работы разума к его сознательному отключению или оглушению, речь преступает границу, за которой доступность превращается в демагогию или совращение народа.
    Торжественно убранную площадь перед ратушей или увешанные знаменами и транспарантами залы или стадионы, где политические деятели обращаются к массе, можно в известном смысле уподобить составной части самой речи, ее телу; речь в этих рамках изукрашивается и инсценируется, она – синкретическое произведение искусства, которое предназначено для восприятия слухом и зрением, причем слухом – вдвойне, поскольку шум толпы, ее рукоплескания, гул недовольства действуют на отдельного слушателя по меньшей мере с той же силой, что и сама речь. Нельзя забывать, что такая инсценировка безусловно влияет и на тональность самой речи, придает ей более чувственный оттенок. Звуковой фильм воспроизводит это синкретическое действо во всей полноте; радио возмещает отсутствие зрелища дикторским комментарием, роль которого соответствует роли вестника в античном театре, и верно передает заразительное акустическое двойное воздействие, спонтанную реакцию толпы. («Спонтанный» – одно из любимых словечек LTI, о нем мы еще поговорим.)"
     
  8. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 3.

    "Дуче, пусть и слышно было, скольких физических усилий стоила ему речь, чтобы фразы ее дышали энергией, усилий для того, чтобы овладеть толпой у его ног, так вот, дуче как бы плыл в звучащем потоке родного языка, отдавался на его волю, несмотря на свои властные притязания, ораторствовал – даже там, где он скатывался к риторике, – без судорог и гримас. Совсем другое дело Гитлер: как бы ни старался он говорить елейно или насмешливо (он очень любил чередовать обе эти интонации), – он говорил, нет, кричал, всегда с судорожным надрывом. Даже в самом сильном возбуждении можно сохранять известное достоинство и внутреннее спокойствие, уверенность в себе, чувство единства со своей аудиторией. Все это с самого начала напрочь отсутствовало у Гитлера, принципиально и исключительно делавшего ставку на риторику. Даже на вершине триумфа он проявлял неуверенность, скрывая ее криками в адрес противников и их идей. Никогда в его голосе, в ритмическом строе его фраз не чувствовалось уравновешенности, музыкальности, он постоянно и грубо подхлестывал публику и себя самого. Развитие, которое он проделал, заключалось только в том (особенно в годы войны), что из гонителя он превратился в загнанного, перешел от судорожного неистовства через ярость, бессильную ярость, к отчаянию. Я никогда не мог понять, как он с его немелодичным и срывающимся голосом, с его грубо, а часто и вовсе не по-немецки сколоченными фразами, с его откровенной риторикой, абсолютно чуждой характеру немецкого языка, как он ухитрялся овладевать массой, подчинять ее себе и держать в таком состоянии. Ибо, хотя кое-что относят на счет продолжающегося воздействия внушения, некогда имевшего место, и еще столько же – на счет беспощадной тирании и бросающего в дрожь страха (позднее в Берлине родилась шутка: «До тех пор, пока я не повешусь, я буду верить в победу»), то все же остается чудовищный факт, что такое внушение могло иметь место и, невзирая ни на какие ужасы, сохраняло свое воздействие на миллионы людей до самого последнего момента.
    Под Рождество 1944 г., когда потерпело крах германское наступление на Западе, когда исход войны уже ни у кого не вызывал сомнения, когда по дороге на фабрику и с фабрики встречные рабочие шептали мне (иные уже довольно громко): «Выше голову, приятель! Теперь ждать недолго…», – я разговорился с одним из своих собратьев по несчастью по поводу оценки настроения в стране. Это был мюнхенский коммерсант, по своему характеру больше мюнхенец, чем еврей, рассудительный человек, скептик, далекий от всякой романтики. Я рассказал о том, что часто слышу на улице слова ободрения. Он признался, что тоже сталкивался с этим, но не придавал этому никакого значения. Толпа, как и прежде, молится на фюрера, считал он. «И даже если у нас наберется несколько процентов его противников, ему достаточно произнести одну только речь, как все прибегут к нему снова, все! В самом начале, когда в северной Германии он был совершенно неизвестен, я не раз слышал его в Мюнхене. Никто ему не сопротивлялся. Я тоже. Перед ним нельзя устоять». Я спросил Штюлера, почему – на его взгляд – никто не может противиться Гитлеру. «Этого я не знаю, но устоять перед ним нельзя», – упрямо ответил он, не колеблясь ни секунды.
    А в апреле 1945 г., когда даже слепцы видели, что все идет к концу, когда в баварской деревне, где мы нашли приют после бегства из Дрездена, все кляли фюрера на чем свет стоит, когда солдаты нескончаемым потоком уходили, бросая свои подразделения, – все же и тогда среди этих замученных войной, разочарованных и ожесточенных людей обязательно находились такие, кто с непреклонностью на лице и абсолютной убежденностью уверял, что 20 апреля, в день рождения фюрера, произойдет «поворот», начнется победоносное германское наступление: фюрер сказал об этом, настаивали они, а фюрер не врет, ему следует больше верить, чем всем разумным доводам.
    Как можно объяснить это чудо, факт которого невозможно оспаривать? Известно объяснение психиатров на этот счет, я с ним полностью согласен, но хотел бы дополнить его объяснением филолога.
    В тот вечер, когда фюрер произносил свою речь в Кенигсберге, один мой коллега, который не раз видел Гитлера и слышал его выступления, сказал мне, что убежден: этот человек кончит религиозным безумием. Я тоже думаю, что он в самом деле склонен был считать себя спасителем Германии, что в нем постоянно боролись мания величия в ее последней стадии с манией преследования и что именно бацилла этой болезни перекинулась на ослабленный в Первой мировой войне и переживший национальное унижение немецкий народ.
    Но помимо этого, думается мне с позиции филолога, бесстыжая и неприкрытая риторика Гитлера оказалась настолько действенной именно потому, что она с беспощадностью впервые обрушившейся эпидемии проникла в язык, до сих пор ею не затронутый, что она в своей сущности была столь же чуждой немцам, как и скопированный у фашистов приветственный жест или заимствованная у них форма – нельзя ведь назвать очень оригинальной замену черной рубашки на коричневую, – как и вся декоративная символика массовых мероприятий".

    "До прихода к власти нацистов никому бы не пришло в голову использовать эпитет «фанатический» в смысле положительной оценки. И настолько невытравимо въелась эта негативность в слово, что даже сам LTI употребляет его иногда в отрицательном смысле. В книге «Моя борьба» Гитлер с пренебрежением отзывается о «фанатиках объективности». В хвалебной монографии Эриха Грицбаха «Германн Геринг. Дело и человек», которая вышла в эпоху расцвета Третьего рейха и язык которой воспринимается как бесконечная цепь нацистских словесных штампов, о ненавистном коммунизме говорится, что это лжеучение, как показало время, может превращать людей в фанатиков. Но здесь как раз произошел почти что комический сбой, абсолютно невозможный откат к языковым привычкам прежних лет, что, надо сказать, случалось, пусть и не часто – даже с мастерами LTI. Чего уж говорить, если еще в декабре 1944 г. у Геббельса с языка сорвался пассаж (видимо, с опорой на процитированную гитлеровскую фразу) о «дурацком фанатизме некоторых неисправимых немцев».
    Я называю этот откат комическим: ведь поскольку национал-социализм держится на фанатизме и всеми силами культивирует его, слово «фанатический» во всю эру Третьей империи было одобрительным эпитетом, причем превосходной степени. Оно означает высший градус таких понятий, как «храбрый», «самоотверженный», «упорный», а точнее – достославный сплав всех этих доблестей, и даже самый легкий пейоративный призвук совершенно терялся в расхожем употреблении этого слова в LTI. В праздники, скажем, в день рождения Гитлера или в годовщину «взятия власти», все без исключения газетные статьи, все поздравления и все призывы, обращенные к войскам или какой-либо организации, твердили о «фанатической клятве» или «фанатическом обете», свидетельствовали о «фанатической вере» в вечное процветание гитлеровской империи. И это все сохранялось во время войны, причем даже тогда, когда близость поражения скрыть было невозможно! Чем мрачнее вырисовывалась ситуация, тем чаще слышались заклинания о «фанатической вере в конечную победу», в фюрера, в народ или в фанатизм народа, эту якобы коренную немецкую добродетель. По частоте употребления пик в газетных статьях был достигнут в дни после покушения на Гитлера 20 июля 1944 г.: буквально в каждом из бесчисленных изъявлений верности фюреру без этого слова не обошлось.
    Однако оно заполонило не только политическую публицистику, часто его использовали и в других областях – в художественной литературе и повседневной речи. Там, где раньше сказали (или написали) бы «страстный», теперь говорилось «фанатический». А это не могло не привести к известному ослаблению, унижению данного понятия. В книге о Геринге, которую я упоминал выше, рейхсмаршал восхвалялся как «фанатичный любитель животных». (Здесь совершенно исчезает неодобрительный побочный смысл в выражении типа «фанатический художник», – о чем шла речь выше, – ведь Геринг постоянно изображается как участливый и общительный человек.)
    Возникает вопрос, не привело ли ослабление слова к утрате его ядовитых свойств. Можно было бы ответить на это утвердительно, заметив, что в слово «фанатический» бездумно вкладывается новый смысл, что оно обозначает теперь отрадное сочетание храбрости и страстной самоотверженности. Но это не так. «Язык, который сочиняет и мыслит за тебя…» Нужно всегда иметь в виду, что речь идет о яде, который впитываешь бессознательно и который оказывает свое действие.
    Однако человек, ведавший языком в Третьей империи, был заинтересован в том, чтобы яд в полной мере сохранял свою подхлестывающую силу, а изнашивание слова воспринималось как свидетельство внутренней слабости. И Геббельс был вынужден дойти до абсурда: он попытался поднять температуру до немыслимого уровня. 13 ноября 1944 г. он писал в «Рейхе»: ситуацию можно спасти «только диким фанатизмом». Как будто дикость не является непременным компонентом фанатизма и существует, например, кроткий фанатизм.
    Эта цитата говорит об упадке данного слова. За четыре месяца до этого оно еще находилось на вершине славы, высшей славы, которая только была возможна в Третьей империи, – военной. Особенно интересно проследить, как традиционная деловитость и почти что щеголеватая сухость языка официальных военных сводок (прежде всего ежедневных отчетов о положении на фронтах) постепенно размывались напыщенным стилем геббельсовской пропаганды. 26 июля 1944 г. прилагательное «фанатический» было впервые применено как хвалебный эпитет доблестных германских полков. Речь шла о «фанатически сражающихся частях» в Нормандии. Только здесь становится столь жестоко очевидным колоссальное различие между воинским духом Первой и Второй мировых войн.
    Уже через год после краха Третьего рейха появилось своеобразное подтверждение тому, что «фанатический», это ключевое слово нацизма, несмотря на его употребление без всякой меры, так и не утратило до конца своих ядовитых свойств. Примечательно, что хотя в современном языке то и дело сталкиваешься с обломками LTI, слово «фанатический» исчезло напрочь. Отсюда можно с уверенностью сделать вывод, что как раз в народном сознании или подсознании все эти двенадцать лет жило верное понимание сути дела, которая состояла вот в чем: в течение двенадцати лет за высшую добродетель выдавалось сумеречное состояние духа, равно близкое и к болезни и к преступлению".
     
  9. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 4.

    "...общая тенденция LTI направлена на усиление чувственного элемента, а если этого можно достичь подключением к германской традиции, использованием рунических письмен, то такой подход вдвойне приемлем. Будучи угловатой пиктограммой, руна жизни входит в образ SS, эсэсовских отрядов, а будучи символом, связанным с определенным миропониманием, восходит – как спица солнечного колеса – к свастике. Вот и получается, что взаимодействие всех этих причин вполне естественно привело к тому, что руны жизни совершенно вытеснили крест и звезду.
    Однако если я одинаково убедительно могу объяснить и то, что действительно случилось, и то, что не случилось, но могло случиться, – что же я доказал, какую тайну я раскрыл? И здесь – размытые границы, неуверенность, колебания и сомнения. Позиция Монтеня: que sais-je?, что я знаю? Позиция Ренана: вопросительный знак – самый важный из всех знаков препинания. Эта позиция абсолютно противоположна нацистскому бычьему упрямству и узколобости.
    Между обеими крайностями и качается маятник человечества в поисках промежуточного положения. И до Гитлера, и во времена гитлеризма без устали твердили, что прогрессом мы обязаны упрямым людям, что все препятствия на этом пути возникают только из-за сторонников вопросительного знака. Положим, это не столь однозначно, но однозначно другое: кровь липнет только к рукам тупых упрямцев".

    "Характерное пристрастие к тому или иному знаку препинания свойственно и отдельным людям, и группам. Ученые любят точку с запятой; стремясь к логическому построению фразы, они требуют разделительного знака, который был бы решительнее запятой, но не был бы и абсолютным пределом, как точка. Скептик Ренан утверждает, что вопросительный знак можно использовать сколь угодно часто. Деятели «Бури и натиска» щедро сыпали восклицательными знаками. Ранний немецкий натурализм охотно пользуется тире: предложения, цепочки мыслей не выстраиваются в соответствии с тщательно продуманной ученой логикой изложения, они обрываются, они только намекают, повисают в воздухе незавершенными, их сущность – неуловимая, скачущая, ассоциативная, что отвечает состоянию их возникновения – внутреннему монологу или оживленной беседе, особенно между двумя людьми, не привыкшими к дисциплине мышления.
    Можно было бы предположить, что LTI с его внутренней склонностью к риторике и постоянному обращению к чувству – подобно движению «Бури и натиска» – должен был бы злоупотреблять восклицательным знаком. Однако эта тенденция едва ли прослеживается; напротив, LTI, на первый взгляд, довольно скуп на этот знак. Создается впечатление, будто он придает всему форму оклика, восклицания с такой непринужденностью, что для подчеркивания такого характера и не требуется особых знаков препинания, – ведь простых высказываний, на чьем фоне нужно было бы выделять восклицания, вообще не существует.
    И наоборот, LTI перенасыщен тем, что я бы назвал «ироническими кавычками».
    Простые, обычные кавычки подразумевают только дословную передачу высказанного или написанного другим человеком. Иронические кавычки не ограничиваются таким нейтральным цитированием, они сомневаются в истинности цитируемого, они своим присутствием заявляют, что приведенное высказывание – ложь. В устной речи для этого нужно простое усиление насмешки в интонациях говорящего, в LTI же иронические кавычки самым тесным образом связаны с его риторическим характером.
    Но это не изобретение LTI. В Первую мировую войну немцы похвалялись превосходством в культуре и свысока смотрели на западную цивилизацию как на неполноценную, отличающуюся лишь внешним блеском, вот тогда французы, упоминая «culture allemande», всегда заключали это словосочетание в иронические кавычки. Вероятно, однако, что использование кавычек в ироническом смысле – наряду с их нейтральным употреблением – практиковалось уже сразу после введения в обиход этого знака.
    В LTI же иронические кавычки встречаются во много раз чаще обычных. Ведь для LTI нейтральность невыносима, ему всегда необходим противник, которого надо унизить. Когда речь заходила о победах испанских революционеров, об их офицерах, генеральном штабе, то это всегда были «красные победы», «красные офицеры», «красный генеральный штаб». То же самое произошло позднее с русской «стратегией», с югославским «„маршалом“ Тито». Чемберлен, Черчилль и Рузвельт – всегда «политики» в иронических кавычках, Эйнштейн – «ученый», Ратенау – «немец», как Гейне – «„немецкий“ поэт» Все газетные статьи, все тексты речей в печати кишели этими ироническими кавычками, но попадались они и в более уравновешенных добросовестных исследованиях. Они неразрывно связаны с печатным существованием LTI, с интонацией Гитлера и Геббельса, они – врожденный признак LTI".

    "...настоящий национал-социалист подчеркивает свое кровное и душевное родство с древними германцами, с людьми и богами Севера. Предварительная работа в этом направлении была проделана в рамках вагнерианства и уже существовавшего национализма, и когда выплыл Гитлер, среди немцев было более чем достаточно Хорстов, Зиглинд и т.п. Помимо культа Вагнера и после него, причем, видимо, еще сильнее, сказалось влияние молодежного движения, песен «перелетных птиц».
    Однако то, что прежде было модой или обычаем наряду с прочими обычаями, во времена Третьего рейха стало чуть ли не обязанностью и униформой. Разве можно было отставать от вождя нацистской молодежи, которого звали Бальдур? Еще в 1944 г. среди извещений о рождениях в одной дрезденской газете я насчитал шесть с явно древнегерманскими именами: Дитер, Детлев, Уве, Маргит, Ингрид, Ута. Двойные – через дефис – имена были очень популярны благодаря их звучности, удвоенному изъявлению приверженности к германским корням, т.е. их риторическому характеру (а значит, принадлежности к LTI): Берндт-Дитмар, Бернд-Вальтер, Дитмар-Герхард. Языку Третьей империи была свойственна и такая форма в извещениях о рождении: «малышка Карин», «малыш Харальд»; к героике балладных имен подмешивалась капля сентиментальной патоки, что придавало приманке восхитительный вкус.
    Может быть, говоря об униформе, об унификации, я сильно преувеличиваю? Пожалуй, нет, ведь целый ряд традиционных имен частично стали пользоваться дурной славой, а частично оказались чуть ли не под запретом. Очень неохотно давались христианские имена; их носитель легко вызывал подозрение в оппозиционности.
    <...>
    В сентябре 1940 г. на афишной тумбе висело объявление одной церкви: «„Герой народа“. Оратория Генделя». Внизу – со страху – петитом и в скобках: «Иуда Маккавей; издание в новом оформлении». Примерно в то же время я прочитал историко-культурный роман, переведенный с английского: «Хроника Аарона Кейна», «The Chronicle of Aaron Каnе». Опубликован он был издательством «Rutten & Loening», тем самым, где вышла в свет большая биография Бомарше, написанная венским евреем Антоном Беттельхеймом! На первой странице редакция приносит извинения за то, что библейские имена персонажей не могли быть изменены, поскольку они в духе времени и отвечали нравам пуритан. Еще один английский роман (не помню автора) назывался в переводе «Сыны возлюбленные». На обороте титула мелким шрифтом напечатано оригинальное название: «О Absalom!» На лекциях по физике необходимо было воздерживаться от упоминания Эйнштейна, пострадала и единица измерения «герц», эта еврейская фамилия также оказалась под запретом.
    <...>
    На входной двери висели две бумажки с нашей фамилией: над моей – еврейская звезда, под фамилией жены – слово «арийка». На продуктовых карточках вначале печатали одну букву «J», потом появилось слово «Jude», напечатанное наискосок через всю карточку, а под конец печатали слово «Jude» уже на каждом крошечном талоне, то есть на иных карточках до шестидесяти раз. В официальном языке я именовался только «еврей Клемперер»; и всегда можно было ждать тумаков, если, явившись по повестке в гестапо, я недостаточно «четко» докладывал: «Еврей Клемперер прибыл». Оскорбительность можно еще более усилить, используя вместо слова «еврей» слово «жид»: я однажды прочитал о своем родственнике-музыканте, эмигрировавшем в свое время в Лос-Анджелес: «Жид Клемперер удрал из сумасшедшего дома, но был пойман». Когда речь заходит о ненавистных «кремлевских евреях» Троцком и Литвинове, они непременно подаются как Троцкий-Бронштейн и Литвинов-Валлах. Газеты, упоминая одиозную фигуру мэра Нью-Йорка Лагардиа, всегда сообщают: «еврей Лагардиа» или по крайней мере – «полуеврей Лагардиа».
    <...>
    Приверженность к традиции в отношении имен захватила даже людей, в общем далеких от нацизма. Один ректор гимназии, вышедший на пенсию, чтобы только не вступать в партию, с удовольствием рассказывал мне о подвигах своего малолетнего внука Исбранда Вильдериха. Откуда выкопали это имя, поинтересовался я. Вот, буквально, что я услышал: «Так звали члена нашего рода, одного из наших предков, наших родичей, переселившихся из Голландии в 18 веке».
    Одним только употреблением слова «род» ректор, благочестивый католик (что предохраняло его от соблазна гитлеризма), выдал наличие в нем нацистской инфекции. «Родичи», в древности вполне нейтральное слово, обозначавшее совокупность родственников, семью в широком смысле, снизившееся – подобно «Августу» – до пейоратива, возвышается до торжественного, высокого звучания. Изучение своего «рода» становится почетной обязанностью каждого члена народной общности".

    "Еще в 1936 г. молодой автомеханик, без посторонней помощи ловко отремонтировавший мне карбюратор, сказал «Здорово я все организовал?» Ему настолько прожужжали все уши словами «организация» и «организовать», настолько внедрилось в него представление, что любую работу надо сперва организовать, т.е. некий распорядитель должен распределить ее среди членов дисциплинированной группы, что ему, выполнившему свою задачу самостоятельно, в одиночку, даже в голову не пришло употребить какое-нибудь подходящее простое выражение вроде «сработать», «починить» или «наладить», а то и совсем незамысловатое – «сделать».
    Вторую и решающую фазу развития этой критики я обнаружил сначала в дни Сталинградской битвы, с тех пор она встречалась мне постоянно. Как-то я спросил, можно ли еще купить кусок хорошего мыла. В ответ услышал «Купить – нельзя, организовать – можно». Слово это приобрело дурную репутацию, от него пахло махинациями, жульничеством, причем запах был тот же, что и от официальных нацистских организаций. Однако люди, говорившие о том, что они кое-что «организовали» в частном порядке, вовсе не считали это признанием в каком-то неблаговидном поступке. Отнюдь нет, слово «организовать» было вполне доброкачественным, ходовым, оно абсолютно естественно обозначало действие, ставшее совершенно естественным.
    Я уже не раз выводил на бумаге: оно было, это было. Но разве еще вчера не сказал кто-то: «Хорошо бы организовать табачку!» Боюсь, что этот «кто-то» – я сам".
     
  10. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 5.

    "Размышляя над исповеданием веры в Адольфа Гитлера, я всегда вспоминаю первым делом Паулу фон Б., ее широко распахнутые серые глаза, ее лицо, уже лишенное юной свежести, но тонкое, благожелательное и одухотворенное. Паула была ассистенткой Вальцеля, руководившего семинаром по немецкой литературе, через ее руки прошло множество будущих учителей начальной и средней школы, которых она столько лет с исключительной добросовестностью консультировала по вопросам подбора литературы, написания рефератов и пр.
    <...>
    Она родилась в старой аристократической офицерской семье, покойный отец вышел в отставку генералом, брат дослужился на войне до майора и был доверенным лицом и представителем крупной еврейской фирмы. Если бы мне до 1933 года задали вопрос о политических взглядах Паулы фон Б., я, вероятно, ответил бы так: само собой – немецкие патриотические, плюс европейско-либеральные, с некоторыми ностальгическими реминисценциями из блестящей кайзеровской эпохи. Но скорее всего я бы сказал, что политики для нее вообще не существует, она всецело парит в горних сферах духа, но реальные требования, предъявляемые ее служебными обязанностями в высшей школе, не позволяют ей утратить почву под ногами и с головой уйти в эстетизм или просто в пустую болтовню.
    И вот настал 1933 год. Однажды Паула фон Б. зашла к нам на факультет за какой-то книгой. Обычно – воплощенная серьезность, она неслась мне навстречу молодой порывистой походкой, на лице – оживление и радость. «Да вы просто сияете от счастья! Что нибудь произошло из ряда вон выходящее?» – «Из ряда вон выходящее! К чему мне все это?.. Я помолодела на десять лет, да нет, на все девятнадцать: такого настроения у меня не было с 1914 года!» – «И это вы говорите мне? И вы способны так говорить, хотя не можете не видеть всего вокруг: не читать, не слышать о том, какому бесчестью подвергаются люди, до недавних пор близкие вам, какой суд вершат над работами, до недавних пор ценимыми вами, какому забвению предают все духовное, до недавнего времени…» Она, слегка озадаченная, прервала меня, сказав с участием: «Дорогой профессор! Я совершенно не учла вашего состояния. Ваши нервы никуда не годятся, вам абсолютно необходимо на несколько недель уйти в отпуск и забыть про газеты. Сейчас вы на все реагируете болезненно, ваше восприятие отвлекается от главного мелкими неприятностями и малоизящными деталями, которых просто невозможно избежать в эпоху таких великих преобразований. Пройдет немного времени, и вы на все взглянете по-другому. Можно будет как-нибудь навестить вас с супругой, а?» И прежде чем я мог что-нибудь возразить, она выскочила за дверь, ну просто девочка-подросток: «Сердечный привет вашей жене!»
    «Немного времени», о чем говорила Паула, превратилось в несколько месяцев, в течение которых со всей очевидностью проявились как общая подлая сущность нового режима, так и его особая жестокость в отношении «еврейской интеллигенции». Надо думать, простодушная доверчивость Паулы все-таки была поколеблена. На работе мы не виделись, возможно, она сознательно избегала меня.
    И однажды она объявилась у нас. Это мой долг как немки, так она выразилась, открыто изложить друзьям свое кредо, и смею надеяться, что мы – как и прежде – друзья. «Раньше вы никогда бы не сказали „долг как немки“, – прервал я ее, – какое отношение имеет „немец“ или „не немец“ в чисто личных и общечеловеческих вещах? Или вы хотите нас политизировать?» – «Немецкий или не-немецкий – это очень важно и имеет прямое отношение ко всему, вообще это и есть самое главное; причем я это узнала, да все мы это узнали от фюрера, узнали или вспомнили то, что забыли. С ним мы вернулись домой!» – «А для чего вы нам все это рассказываете?» – «Вы тоже должны согласиться с этим, вы должны понять, что я всецело принадлежу фюреру, но не думайте, что я уже не питаю к вам дружеских чувств…» – «А как же могут сосуществовать и те и другие чувства? И что говорит ваш фюрер столь почитаемому вами учителю и бывшему руководителю Вальцелю? И как все это вяжется с тем, что вы читаете о гуманизме у Лессинга, да и у многих других, о которых по вашему заданию писали студенты в семинарских работах? И как… да что там говорить, нет смысла больше задавать вопросы».
    После каждой моей фразы она только отрицательно качала головой, в глазах ее стояли слезы. «В самом деле, это бессмысленно, ведь все, о чем вы меня спрашиваете, идет от рассудка, а за этим прячется чувство ожесточения, вызванное второстепенными вещами». – «Откуда же браться моим вопросам, как не из рассудка. И что такое первостепенное?» – «Я ведь уже сказала вам: главное – мы вернулись домой, домой! Вы это должны почувствовать, и вообще надо доверять чувству; и вы должны постоянно сознавать величие фюрера, а не думать о тех недостатках, которые в настоящий момент причиняют вам неудобства… А что касается наших классиков, то мне вовсе не кажется, что они ему противоречат, их надо просто правильно читать, вот Гердера, например. Но даже если это было и так, – он уж сумел бы их переубедить!» – «Откуда у вас такая уверенность?» – «Оттуда же, откуда проистекает всякая уверенность: из веры. И если вам это ничего не говорит, тогда… тогда опять-таки прав наш фюрер, когда ополчается против… (она вовремя проглотила слово «евреев» и продолжала)… бесплодной интеллигенции. Ибо я верую в него, и мне необходимо было сказать вам, что я в него верую». – «В таком случае, уважаемая фройляйн фон Б., самым правильным будет, если мы отложим нашу беседу о вере и нашу дружбу на неопределенное время…»
    Она ушла, и в течение недолгого времени, когда я еще работал там, мы старательно избегали друг друга. Впоследствии я встретил ее только однажды...
    Встреча произошла в один из исторических дней Третьей империи. 13 марта 1938 г. я, ничего не подозревая, открыл дверь в операционный зал госбанка и тут же отпрянул – настолько, чтобы полуоткрытая дверь меня прикрывала. Все, кто был в зале – и за окошечками и перед ними, – стояли в напряженной позе, подняв вверх правую руку и ловя слова, доносившиеся из репродуктора. Диктор возвещал закон о присоединении Австрии к гитлеровской Германии. Я не покинул своего укрытия, чтобы мне не пришлось задирать руку в нацистском приветствии. В первых рядах я заметил фройляйн фон Б. Все в ней выдавало экстатическое состояние: глаза горели, и если остальные стояли, вытянувшись как по команде «смирно», то ее напряженная поза и вскинутая рука говорили о судороге, об экстазе".

    "Вечером за столом сидело четверо солдат из разных частей, хозяин пустил их переночевать в сарае. Двое из них – студенты из северной Германии, двое других – постарше, столяр из Верхней Баварии и шорник из Шторкова. Столяр-баварец с ожесточением ругал Гитлера, студенты вторили ему. Тут шорник не выдержал и стукнул кулаком по столу. «И не стыдно вам! Послушаешь вас, так война будто уже проиграна. И все из-за того, что ами прорвались!» – «Да, а русские?.. А томми… А французы?» На него набросились со всех сторон: здесь ребенку, мол, уже понятно, что конец не за горами. – «Понимать тут без толку, тут нужно верить. Фюрер не сдастся, победить его невозможно, да он ведь всегда находил выход, когда все вокруг считали, что дело швах. Нет, черт побери, понимать тут нечего, верить надо. Я верю в фюрера».
    Так получилось, что исповедание веры в Гитлера мне пришлось выслушать из уст представителей обоих слоев населения – интеллигенции и, так сказать, простого народа, причем в разное время: в самом начале и в самом конце. И у меня не было никаких сомнений относительно искренности этого кредо: все три раза люди исповедовали свою веру не просто устами, но верующим сердцем. И еще одно: мне было ясно тогда, как и сейчас, по зрелом размышлении, что все трое безусловно обладали как минимум средними умственными способностями.
    LTI апеллировал к фанатическому сознанию, а потому вполне естественно, что этот язык в своих взлетах приближался к языку религии. Самое интересное здесь, однако, в том, что, будучи религиозным языком, LTI был тесно связан с христианством, а точнее – с католицизмом. И это несмотря на то, что национал-социализм с самого начала боролся с христианством, и особенно с католической церковью – как тайно, так и явно, как теоретически, так и практически. В теоретическом плане уничтожаются древнееврейские или, как выражались на LTI, «сирийские» корни христианства; в практическом – членов SS обязывают выходить из церкви, это требование постепенно распространяется и на учителей начальных школ, проводятся искусственно раздутые публичные процессы против учителей-гомосексуалистов из монастырских школ, арестовывают и препровождают в лагеря и тюрьмы духовных лиц, которых шельмуют как «политизированных клириков».
    И тем не менее первые «жертвы партии», шестнадцать погибших у Фельдхернхалле, удостоились – в языковом и культовом отношении – почитания, которое напоминало почитание христианских мучеников. Знамя, которое несли демонстранты, отныне называется «знамя крови», прикосновением к нему освящают новые штандарты SA и SS. Речи и статьи, посвященные героям, кишат, разумеется, такими эпитетами, как «мученики». Даже если кто и не участвовал непосредственно в торжественных церемониях или следил за ними по кинохронике, то и в этом случае он не оставался безучастным: уже одни кровавые испарения, испускаемые соответствующими благочестивыми словами, достаточно затуманивали сознание.
    Понятно, что первое Рождество после захвата Австрии – «Великогерманское Рождество 1938 г.» – было полностью де-христианизировано. Оно подавалось как «Торжество немецкой души», как «Воскресение Великогерманской Империи» и тем самым как возрождение света, что подразумевает созерцание солнечного круга и свастики. Ясно, что еврею Иисусу здесь уже нет места. А вскоре после этого, ко дню рождения Гиммлера был учрежден орден Крови; разумеется, это был «Орден нордической Крови».
    Но какие бы словосочетания ни изобретались по разным поводам, везде чувствуется ориентация на христианскую трансцендентную мистику: мистикой Рождества, мученичества, Воскресения, освящения рыцарского ордена в духе католических или, если можно так выразиться, парсифалианских представлений, пропитываются деяния фюрера и нацистской партии, несмотря на их явное язычество. А образ «вечной вахты» героев-мучеников ориентирует воображение в том же направлении.
    И здесь колоссальную роль играет слово «вечный». Оно относится к тем вокабулам из словаря LTI, чья нацистская сущность проявляется лишь в непристойно частом их употреблении: слишком многое в LTI удостаивается предикатов «исторический», «уникальный», «вечный». Слово «вечный» можно трактовать как последнюю ступеньку на длинной лестнице нацистских числовых суперлативов, и за этой ступенькой – уже небеса. «Вечный» – это атрибут только божественной сферы; то, что именуется вечным, возводится в область религии. «Мы обрели путь в вечность», – заявил Лей при освящении одной гитлеровской школы в начале 1938 г. На экзаменах для ремесленников часто задают коварный вопрос: «Что будет после Третьего рейха?» Если простодушный или замороченный ученик ляпнет: «Четвертый рейх», то какие бы знания по специальности он ни показал, его безжалостно проваливают как недостойного ученика партии. А правильный ответ таков: «После него не будет ничего, Третий рейх – это вечный рейх немецкой нации».
    У меня есть только одно наблюдение, когда Гитлер в явно новозаветных выражениях аттестует себя как немецкого Спасителя (еще раз подчеркну, что слышать и видеть я мог лишь немногое, и даже сегодня мои возможности просматривать соответствующую дополнительную литературу ограничены). 9 ноября 1935 г. я записал: «Он назвал павших у Фельдхернхалле „мои апостолы“ – их шестнадцать, конечно, у него не могло не быть на четыре апостола больше, чем у его предшественника. А на торжественных похоронах говорилось: „Вы воскресли в Третьем рейхе“».
    Пусть эти непосредственные свидетельства самообожествления и стилистическое подверстывание себя к новозаветному Христу представляют собой исключения, пусть они даже в самом деле имели место только один раз, все-таки факт остается фактом: фюрер то и дело подчеркивал свою исключительную близость к божеству, свое исключительное избранничество, свое особое богосыновство, свою религиозную миссию. В июне 1937 г. в одной триумфальной речи он вещал – «Нас ведет Провидение, мы действуем согласно воле Всемогущего. Никто не в состоянии творить историю народов, мировую историю, если Провидение не благословило его на это». В «день поминовения героев» в 1940 г. он высказывает «смиренную надежду на благодатную милость Провидения». Это Провидение, избравшее его, фигурирует из года в год практически в любой его речи, в каждом его выступлении. После покушения 20 июля 1944 г. он заявляет, что его хранила судьба, потому что нация нуждается в нем, знаменосце «веры и уверенности». В новогоднем выступлении 1944 г., когда развеялись все надежды на победу, опять – как и в дни триумфа – привлекается личный Бог, «Всемогущий», который не оставит правое дело без победы.
    Но есть и кое-что посерьезнее этих отдельных ссылок на божество. В дневнике, опубликованном под названием «От императорского двора до имперской канцелярии», Геббельс записывает 10 февраля 1932 г. свои впечатления о речи фюрера в Шпортпаласте: «Под конец он впадает в чудесный, просто невероятный ораторский пафос и завершает речь словами: аминь! Это звучит так естественно, что люди потрясены и глубоко тронуты… Массы в Шпортпаласте приходят в безумный восторг…» Слово «аминь» отчетливо показывает религиозную, пастырскую направленность этого ораторского шедевра. А то, что слушатель, знающий толк в речах, записывает: «Это звучит так естественно», позволяет сделать вывод о высоком уровне сознательно примененного здесь ораторского искусства. Если познакомиться по книге «Моя борьба» с рецептами массового гипноза, то уже не останется места для каких-либо сомнений: мы имеем дело с сознательно осуществляемым совращением, суть которого заключается в использовании регистра благочестивой, церковной речи.
    <...>
    Несколькими страницами ниже процитированного места Геббельс в своем дневнике с радостью и гордостью сообщает о проведении «дня пробуждающейся нации»: «С невиданным дотоле размахом мы используем все имеющиеся у нас пропагандистские средства…», все «пройдет гладко, как по маслу». И вот фюрер выступает в Кенигсберге, все слушатели потрясены до глубины души: «Заключительным аккордом мощно звучит нидерландская благодарственная молитва, ее последнюю строфу заглушает перезвон колоколов Кенигсбергского собора. Этот гимн, подхваченный радиоволнами, летит через эфир над всей Германией».
    Но фюрер не может произносить речи каждый день, он просто не имеет на это права, ведь божество, в сущности, должно восседать на своем небесном троне и чаще говорить устами своих жрецов, чем своими собственными. В случае Гитлера с этим связано другое преимущество, а именно: его прислужники и друзья получают возможность еще с большей решимостью и легкостью возводить его в сан Спасителя и поклоняться ему многоголосым хором беспрерывно. С 1933 по 1945 гг., вплоть до берлинской катастрофы, изо дня в день происходило это обожествление фюрера, отождествление его персоны и его деяний со Спасителем и соответствующими библейскими подвигами; все это «проходило как по маслу», и ничто не могло этому помешать.
    Мой коллега, этнолог Шпамер, до тонкостей изучивший процесс возникновения и бытования легенд, сказал мне как-то в год прихода Гитлера к власти, когда узнал, что меня приводит в ужас состояние духа немецкого народа: «Если бы стало возможным (в то время он еще считал уместным употребить нереальное сослагательное наклонение) настроить всю прессу, все книги и весь учебный процесс на один-единственный тон, и если бы тогда повсеместно внушалось, что в период с 1914 по 1918 гг. не было никакой мировой войны, то через три года весь мир поверил бы, что ее в самом деле не было». Когда мы позднее встретились со Шпамером и имели возможность спокойно и обстоятельно поговорить, я напомнил ему это его высказывание. Он уточнил: «Да, верно; вы только неточно запомнили одну вещь: я сказал тогда и тем более думаю так еще и сегодня: не через три года, а через год!»
    Примеров обожествления фюрера предостаточно, приведу лишь несколько. В июле 1934 г. Геринг в речи перед берлинской ратушей заявил: «Все мы, от простого штурмовика до премьер-министра, существуем благодаря Адольфу Гитлеру и через него». В 1938 г. в предвыборных призывах утвердить аншлюс Австрии и одобрить воссоздание Великой Германии говорилось, что Гитлер есть «орудие Провидения», и далее в ветхозаветном стиле: «Да отсохнет рука, которая выведет „нет“». Бальдур фон Ширах присваивает городу Браунау, где родился Гитлер, статус «места паломничества немецкой молодежи». Тот же Бальдур фон Ширах издает «Песнь верных», «стихи, сложенные неизвестными юношами из австрийского Гитлерюгенда в годы гонений – с 1933 по 1937 гг.» Там есть такие слова: «…Как много тех, кого ты вовсе не видал, но для которых ты – Спаситель».
    <...>
    Еще более высокой степени обожествления достигает Геббельс перед самым нападением Германии на Россию. В поздравительной речи 20 апреля 1941 г. по случаю дня рождения Гитлера он говорит: «Зачем нам знать, чего хочет фюрер, ведь мы верим в него». (Для позднейших поколений необходимо подчеркнуть, что такой пассаж министра пропаганды не вызывал тогда у общественности ни тени сомнения.) А в новогодний праздник 1944 г. он обвиняет человечество (даже больше, чем сам фюрер, который «поседел, видя незаслуженные страдания своего народа») в том, что оно не признало Гитлера. Ведь он возлюбил все человечество; знай оно об этом, пел Геббельс, «в тот же час распрощалось бы оно со своими ложными богами и восславило его».
    Религиозное поклонение Гитлеру, сияющий ореол вокруг его личности усиливались религиозной лексикой, используемой всякий раз, когда речь заходила о его делах, его государстве, его войне. Виль Веспер, глава саксонского отделения Имперской палаты по делам литературы (вот где тотальная организация! Шпамеровское условное нереальное предложение утратило всю свою нереальность) – этот Виль Веспер возвещает в речи на «Неделе книги», проводимой в октябре: «„Моя борьба“ – это священная книга национал-социализма и новой Германии». Оригинальность этого образа сомнительна, перед нами разве что перифраз. Ведь «Моя борьба» сплошь и рядом величалась «Библией» национал-социализма. У меня есть – для приватного пользования – совершенно нефилологическое доказательство этого: именно данное выражение я нигде не отметил – слишком уж часто оно попадалось и было для меня привычным. Так же очевидно, что война за сохранение не только гитлеровского рейха в узком смысле, но и вообще пространства, где господствовало религиозное поклонение Гитлеру, превратилась в «крестовый поход», «священную войну», «священную народную войну»; а на этой религиозной войне гибли люди, храня «непоколебимую веру в своего фюрера».
    <...>
    Вся совокупность выражений и оборотов, косвенно связанных с запредельными сферами, образует в LTI целую сеть, в которую уловляется фантазия слушателя и которая втягивает ее в область религиозной веры. Сознательно ли сплетена эта сеть, имеет ли она отношение к «поповскому обману», как говорили в восемнадцатом столетии? Отчасти – безусловно. При этом не следует забывать, что в сознании некоторых инициаторов учения несомненно присутствовали и религиозная тоска, и религиозный энтузиазм. Не всегда возможно оценить вину и ее отсутствие у тех, кто первым стал плести эту сеть. Но само по себе воздействие уже имеющейся сети представляется мне очень четко; нацизм в свое время воспринимался миллионами людей как Евангелие, потому что он использовал язык Евангелия.
    В свое время воспринимался? – Я довел свои наблюдения за исповеданием веры в Гитлера только до последних дней гитлеровского рейха. Сейчас я ежедневно работаю с реабилитированными и теми, кто хочет реабилитироваться. Несмотря на все их различия, им всем было присуще одно: они утверждали, что принадлежат к особой группе «жертв фашизма», все они были в той или иной степени насильственно принуждены, вразрез с их убеждениями, вступать в ненавистную для них с самого начала партию, они никогда не верили ни в фюрера, ни в Третий рейх. Но вот как-то встречаю я на улице своего старого ученика Л., которого видел в последний раз очень давно, в [саксонской] Земельной библиотеке. Тогда он пожал мне руку; мне стало не по себе – на руке у него уже красовалась повязка со свастикой. Теперь он радостно кинулся ко мне: «Как я рад, что вам удалось спастись и что вы опять работаете!» – «А как у вас дела?» – «Плохо, конечно, я – рабочий на стройке, жену и ребенка на эти деньги не прокормишь, да и физически я так долго не протяну». – «Вас не реабилитировали? Я ведь вас знаю, никаких преступлений на вашей совести наверняка нет. Какой пост занимали вы в партии, высокий? И как насчет вашей политической активности?» – «Да уж какой там пост, какая активность! Просто маленький PG». – «Так почему же вас не реабилитировали?» – «Да потому что я не подал прошения об этом, я просто не могу подать его». – «Ничего не понимаю». Молчание. Потом он с трудом, опустив глаза, выдавил из себя: «Не могу отрицать: я ведь верил в него». – «Но теперь-то, как же можно теперь верить в него, вы уже убедились, к чему это привело, да и все жуткие преступления режима выплыли на поверхность». Еще более продолжительное молчание. «Тут я во всем согласен. Другие его не поняли, предали его. Но в него, в НЕГО я все еще верю»".
     
  11. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 6.

    "...за каждом конкретным словом встает мышление целой эпохи, общее мышление, в которое встроена мысль индивида, то, что влияет на него, а может быть и руководит им. Надо сказать, что отдельное слово, отдельное выражение могут в зависимости от контекста, в котором они встречаются, иметь совершенно различные значения, вплоть до противоположных, и тут приходится снова возвращаться к литературной сфере, к единству данного текста. Нужно взаимное прояснение, сопоставление отдельного слова со всем целостным документом
    Итак, все это произошло, когда Карл Фосслер стал возмущаться выражением «человеческий материал». Материал, утверждал он, – это ведь кожа, кости, внутренности тела животного, говорить о человеческом материале – значит быть привязанным к материи, принижать роль духовного, подлинно человеческого начала в человеке. Я не вполне был согласен в те времена с моим учителем. До [Первой] мировой войны оставалось еще два года, еще ни разу война не являла мне своего ужасающего лика, да и вообще я не верил, что она возможна в границах Европы, а потому в какой-то степени воспринимал службу в армии как довольно безобидную тренировку в смысле спортивной и общефизической подготовки, и когда офицер или военный врач говорили о хорошем или плохом человеческом материале, то я воспринимал это не иначе, как если бы слышал от гражданского врача, что он до обеденного перерыва должен быстренько «закончить» больного или «чикнуть» аппендицит. При этом не затрагивался душевный мир рекрута Майера или больных Мюллера или Шульце, в данный момент все сосредоточивалось в силу профессиональной необходимости исключительно на физической стороне человеческой природы. После войны я был уже более склонен находить в «человеческом материале» неприятное родство с «пушечным мясом», видеть одинаковый цинизм – здесь в сознательном, там – в бессознательном преувеличении телесности. Но и сегодня я не вполне убежден в том, что в осуждаемом обороте заложена жестокость. Почему нельзя при самом чистейшем идеализме точно указать буквальную материальную ценность отдельного человека или группы для определенных видов профессии или спорта? По той же логике я не вижу особой бездушности в том, что на официальном языке тюремной администрации заключенным присваивают номера вместо имен: этим они вовсе не отрицаются как люди, а просто рассматриваются только как объекты административного управления, как единицы списочного состава.
    Почему же ситуация меняется, почему мы однозначно и без колебаний квалифицируем как грубость заявление надзирательницы концлагеря Бельзен перед военным судом, что такого-то числа в ее распоряжении было шестнадцать «штук» заключенных? В первых случаях речь идет о профессиональном отстранении от личности, об абстракции, во втором («штуки») – о превращении людей в вещи. Это то же самое превращение людей в вещи, что выражается официальным термином «утилизация кадавров», в его распространении на человеческие трупы: из умерщвленных в концлагере делают удобрение, причем терминология та же, что и при переработке кадавров животных.
    С большей преднамеренностью, продиктованной ожесточением и ненавистью, за которыми стоит зарождающееся отчаяние от бессилия, выражается это превращение людей в вещи в стереотипной фразе военной сводки, прежде всего в 1944 г. Здесь постоянно подчеркивается, что с бандами расправляются беспощадно; особенно по поводу постоянно нараставшего Сопротивления французских партизан в какой-то период регулярно сообщалось: столько-то было уничтожено. Глагол «уничтожать» говорит о ярости по отношению к противнику, который здесь все же рассматривается еще и как ненавистный враг, как личность. Но затем ежедневно стали писать: столько-то было «ликвидировано». «Ликвидировать», «ликвидный» – это язык коммерции, а будучи иностранным, это слово еще на какой-то градус холоднее и беспристрастнее, чем любые его немецкие аналоги: врач ликвидирует за свои старания определенную сумму, предприниматель ликвидирует дело. В первом случае речь идет о пересчете работы врача в денежный эквивалент, во втором – об окончательном прекращении существования, о закрытии того или иного предприятия. Если же ликвидируются люди, их «приканчивают», они перестают существовать как какие-то материальные ценности. Когда на языке концлагерей говорилось, что группа была «направлена на окончательную ликвидацию», это означало, что людей расстреляли или отправили в газовые камеры.
    Можно ли в этой тенденции превращать личность в вещь видеть особую характерную черту LTI? Думаю, что нет. Ведь превращают в вещь только тех людей, которым национал-социализм отказывает в принадлежности к роду человеческому как таковому, которых – как низшую расу, антирасу или недочеловеков – исключают из подлинного человечества, ограниченного германцами или людьми нордической крови. А в рамках этого признанного круга человечества национал-социализм подчеркивает значение личности. В подтверждение этого приведу два ясных и убедительных свидетельства.
    В военной сфере речь всегда идет не о «людях» (Leute) какого-либо офицера, какой-либо роты, а о «мужчинах», «мужиках» (Manner). Любой лейтенант рапортует: «Я приказал своим мужикам…» Как-то раз в «Рейхе» был помещен трогательный, патетический некролог, написанный старым университетским профессором в связи с гибелью трех офицеров – его любимых учеников. В некрологе цитировались письма этих офицеров с фронта. Старик-профессор постоянно восхищался немецкой мужской верностью, геройством офицеров с их «мужами» (Mannen), он буквально захлебывался от восторга, используя это слово, звучавшее поэтически благодаря своему древнегерманскому происхождению. Но в письмах с фронта его ученики сплошь и рядом писали о «наших мужиках» (Manner). Тут с полной естественностью употреблялась словесная форма из современного языка – у молодых офицеров не возникало ощущения, будто современным словцом они придают своей речи новый, да еще и поэтический оттенок.
    Как правило, отношение LTI к древнегерманским языковым формам было двойственным. С одной стороны, привязка к традиции, романтическая приверженность к немецкому Средневековью, связь с изначальным германством, еще не испорченным примесью римского духа, вызывали симпатию; с другой же, этот язык стремился быть прогрессивным и современным без всяких ограничений. К тому же Гитлер в начале своей деятельности боролся – как с нежелательными конкурентами и противниками – со сторонниками немецкого национального начала (die Deutschvolkischen), которые охотно придавали своей речи явно древнегерманскую окраску. Так и получилось, что старинные немецкие названия месяцев, которые одно время пропагандировались, все же не привились, да и вообще никогда не употреблялись в официальной речи. И наоборот, некоторые руны и многие германские имена обрели популярность и вошли в повседневный обиход…
    Еще более характерно, чем в «мужиках», стремление выделить личность выражается в сплошном переформулировании, свойственном канцелярскому стилю, что иногда невольно давало комический результат. Евреям не полагалось ни карточек на одежду, ни талонов на приобретение товаров, им было отказано в праве на покупку чего-либо нового; они получали только подержанные вещи со специальных складов одежды и промышленных товаров. На первых порах было относительно просто приобрести какую-либо одежду на таком складе; позднее необходимо было подавать заявку, которая путешествовала от полномочных «правовых советников» общины и еврейского отдела гестапо до полицейского управления. Однажды я получил бланк с текстом: «Я выделил Вам рабочие брюки б/у. Получить можно там-то и там-то. Начальник полиции такой-то». Принцип, лежащий в основе такого порядка, гласил: решение принимается не безличной администрацией, а в каждом случае конкретной, облеченной соответствующими полномочиями личностью того или иного начальника. Вот почему все официальные документы переводились в форму первого лица и исходили отныне от того или иного конкретного «бога». Уже не налоговое управление X, а я, начальник налогового управления лично, требую от Фридриха Шульце возмещения недоплаты в размере 3 марок 50 пфеннигов; я, начальник полиции, направляю квитанцию для уплаты штрафа в размере 3 марок; и наконец, я, начальник полиции, лично предоставляю еврею Клемпереру поношенные штаны. Все in majorem gloriam, к вящей славе личности и вождистского принципа.
    Нет, национал-социализм вовсе не собирался обезличивать германцев, признаваемых им за людей, превращать их в неодушевленные предметы. Подразумевалось только, что любой фюрер, «вождь», «ведущий» нуждается в ведомых, на чье безусловное повиновение он может положиться. Стоит только обратить внимание на то, сколько раз на протяжении 12 лет в изъявлениях преданности, в телеграммах и резолюциях, выражающих верноподданный восторг и одобрение, встречались слова «слепой», «слепое», «слепо». Этот корень относится к опорным в LTI, он обозначает идеальное состояние нацистского умонастроения по отношению к фюреру и его конкретным на данный момент подфюрерам, слова с этим корнем встречаются не реже слова «фанатический». Но ведь для того, чтобы слепо выполнить приказ, у меня нет права даже задуматься над ним. В любом случае, «задуматься» – равносильно остановке, препятствию, на этом пути можно, пожалуй, прийти к критике приказа и, в конце концов, даже к отказу от его выполнения. Сущность военной подготовки заключается в том, что выполнение целого ряда приемов и действий доводится до автоматизма, что отдельный солдат, отдельная группа, вне зависимости от внешних впечатлений, от внутренних соображений, от всяких инстинктивных реакций, повинуется приказу командира точно так же, как нажатием соответствующей кнопки приводится в действие машина. Национал-социализм ни в коем случае не посягает на личность, более того, он стремится возвысить ее, но это не исключает (для него не исключает!) того, что он одновременно превращает личность в механизм: каждый должен быть роботом в руках командира и фюрера и, вместе с тем, нажимать на кнопки подчиненных ему роботов. С этой структурой, которая маскирует всепроникающее порабощение и обезличивание людей, и связан тот факт, что львиная доля выражений LTI, масса механизирующих слов заимствована из области техники.
    Разумеется, здесь речь идет не о росте числа технических терминов, – тенденции, которая с начала 19 столетия проявилась и продолжает проявляться во всех культурных языках и которая стала естественным следствием экспансии техники и повышения ее значения для жизни людей. Нет, я имею в виду захлестывание техническими выражениями областей, не связанных с техникой, где они как раз и вносят механизирующее начало. В Германии до 1933 г. такое положение встречалось крайне редко. В эпоху Веймарской республики лишь два оборота перешагнули границы технической терминологии и вошли в повседневный язык: модными были в то время словечки verankern (ставить на якорь; привязать, увязать, в значении – скрепить, закрепить, укрепить) и ankurbeln (заводить; накручивать, раскручивать). Употреблялись они настолько неумеренно, что очень скоро сделались объектом насмешки, стали использоваться для сатирического изображения малосимпатичных современников. Вот, например, Стефан Цвейг в своей «Малой хронике» конца 20-х годов пишет: «Его превосходительство и декан энергично раскручивали свои взаимоотношения».
    Неясно, можно ли рассматривать (и если да, то в какой мере) глагол verankern в ряду технических терминов. Это выражение, возникшее в морском деле и овеянное неким вполне определенным поэтическим духом, время от времени появлялось еще задолго до рождения Веймарской республики; в качестве модного словечка именно этой эпохи его можно рассматривать только благодаря неумеренному использованию его в ту пору. Толчком к этому послужила официальная реплика, ставшая предметом оживленной дискуссии: в Национальном собрании подчеркивалось, что есть желание «увязать» с конституцией закон о заводских советах. С тех пор все мыслимое и немыслимое, о чем бы ни шла речь, «увязывалось» с тем или иным видом основания. Внутренний подсознательный мотив, располагавший к этому образу, заключался, безусловно, в глубокой потребности в покое: люди устали от революционных волнений; государственный корабль (древний образ – fluctuat пес mergitur) должен прочно стоять на якоре в надежной гавани.
    Из технического обихода в более узком и современном смысле был взят только глагол ankurbeln; он связан, пожалуй, с картиной, свидетелем которой в те времена нередко можно было стать на улице: у автомобилей тогда еще не было стартеров, а потому шоферы запускали моторы с помощью заводных ручек, расходуя на это много сил.
    Этим двум образам – и полутехническому, и техническому – была присуща одна общая деталь: они всегда соотносились только с вещами, состояниями и действиями, но никогда – с живыми людьми. Во времена Веймарской республики «раскручивают» все виды деловых отраслей, но никогда – самих деловых людей; «привязывают к основам» самые разнообразные институты, даже административные инстанции, но никогда – лично какого-либо начальника финансового управления или министра. По-настоящему же решающий шаг к языковой механизации жизни был сделан там, где техническая метафора нацеливалась, или – как стали выражаться с начала века – устанавливалась непосредственно на личность.
    В скобках задаю себе вопрос: можно ли в рубрику языковых техницизмов поместить слова einstellen («установить, настраивать»), Einstellung («установка», «настройка») – сегодня каждая хозяйка имеет свою собственную установку на сладости и на сахар, у каждого юноши своя установка на бокс и легкую атлетику? И да, и нет. Первоначально эти выражения обозначают установку, настройку подзорной трубы на определенное расстояние или мотора на определенное число оборотов. Однако первое расширение области применения посредством переноса значения – только наполовину метафорическое: наука и философия, особенно философия, усвоили это выражение; точное мышление, мыслительный аппарат четко настроен на объект, основная техническая нота слышится вполне отчетливо, так будет и впредь. Общественность могла, вероятно, заимствовать эти слова только из философии. Считалось культурным иметь «установку» по отношению к важным жизненным вопросам. Едва ли можно с уверенностью сказать, насколько ясно в 20-е годы понимали техническое и уж во всяком случае чисто рациональное значение этих выражений. В одном сатирическом звуковом фильме героиня-кокотка поет о том, что она «с головы до ног настроена на любовь», и это свидетельствует о понимании основного значения; но в те же времена некий патриот, мнящий себя поэтом, а позднее и признанный нацистами таковым, поет со всей наивностью, что все его чувства «настроены на Германию». <...>
    Не вызывает сомнений, что механизация самой личности остается прерогативой LTI. Самым характерным, возможно и самым ранним детищем его в этой области было слово gleichschalten, «подключиться». Так и слышишь щелчок кнопки, приводящей людей – не организации, не безличные административные единицы – в движение, единообразное и автоматическое. Учители всевозможных учебных заведений, группы разных чиновников юридических и налоговых служб, члены «Стального шлема», SA и т.д. и т.п. были практически все сплошь подключены.
    Настолько характерным было это слово для нацистского умонастроения, что его, одно из немногих, кардинал-архиепископ Фаульхабер уже в конце 1933 г. избрал для того, чтобы представить в сатирическом ключе в своих предрождественских проповедях. У азиатских народов древности, сказал он, религия и государство были подключены друг к другу. К высоким церковным иерархам рискнули тут же присоединиться и простые артисты из кабаре, выставляя этот глагол в комическом свете. Помню, как массовик во время так называемой «Поездки в никуда», организованной экскурсионной фирмой, на отдыхе за чашкой кофе в лесу заявил: «Сейчас мы „подключились“ к природе», чем вызвал одобрительную реакцию публики.
    В LTI, пожалуй, не найти другого примера заимствования технических терминов, который бы так откровенно выявлял тенденцию к механизации и роботизации людей, как слово «подключить». Им пользовались все 12 лет, вначале чаще, чем потом, – по той простой причине, что очень скоро были завершены и подключение и роботизация, ставшие фактом повседневной жизни.
    <...>
    А можно ли говорить о романтизме, когда Геббельс во время поездки по разрушенным авианалетами городам западных районов Германии с пафосом лжет, будто он сам, который и должен был вдохнуть мужество в души пострадавших, почувствовал себя «заново заряженным» их стойкостью и героизмом. Нет, здесь просто действует привычка принижать человека до уровня технического аппарата.
    Я говорю с такой уверенностью, потому что в других технических метафорах министра пропаганды Геббельса и его окружения доминирует непосредственная связь с миром машинной техники без всяких упоминаний каких-либо силовых линий. Сплошь и рядом деятельные люди сравниваются с моторами. Так, в еженедельнике «Рейх» о гамбургском руководителе говорится, что он на своем посту – как «мотор, работающий на предельных оборотах». Но еще сильнее этого сравнения, которое все же проводит границу между образом и сравниваемым с ним объектом, еще ярче свидетельствует о механизирующем мироощущении фраза Геббельса: «В обозримом будущем нам придется в некоторых областях снова поработать на предельных оборотах». Итак, нас уже не сравнивают с машинами, мы – просто машины. Мы – это Геббельс, это нацистское правительство, это вся гитлеровская Германия, которых нужно подбодрить в тяжелую минуту, в момент ужасающего упадка сил; и красноречивый проповедник не сравнивает себя и всех своих верных собратьев с машинами, а отождествляет с ними. Можно ли представить себе образ мышления, в большей степени лишенный всякой духовности, чем тот, который выдает себя здесь?
    Но если механизирующее словоупотребление так непосредственно затрагивает личность, то вполне естественно, что оно постоянно распространяется и дальше, на вещи за пределами своей области. Нет ничего на свете, чего нельзя было бы «запустить» или «поставить на ремонт», подобно тому, как ремонтируют какую-нибудь машину после длительной работы или корабль после долгого плавания, нет ничего такого, чего нельзя было бы «прошлюзовать», и, разумеется, все и вся можно «завести», «раскрутить», ох уж этот язык грядущего Четвертого рейха! А если нужно похвалить храбрость и жизнестойкость жителей города, перенесшего разрушительную бомбардировку, то «Рейх» приводит в качестве филологического подтверждения этих качеств местное выражение рейнского или вестфальского населения этого города: «Город уже держит колею» (мне объяснили, что spuren – термин из автомобилестроения: колеса хорошо держат колею). Так почему же все опять держат колею? Да потому что каждый человек при всесторонней хорошей организации работает «с полной нагрузкой». «С полной нагрузкой» – любимое выражение Геббельса последнего периода, оно также, конечно, взято из технического словаря и применено к личности; но звучит оно не так жестко, как словесный образ мотора, работающего на полных оборотах, поскольку ведь и человеческие плечи могут испытывать «полную нагрузку», как любая несущая конструкция. Язык делает все это явным. Постоянные переносы значений, выдумывание технических терминов, любование техническим началом: Веймарская республика знает лишь выражение «раскрутить (ankurbeln) экономику», LTI добавляет не только «работу на предельных оборотах», но и «хорошо отлаженное управление» – все это (разумеется, мои примеры не исчерпывают такую лексику) свидетельствует о фактическом пренебрежении личностью, которую якобы так ценили и лелеяли, о стремлении подавить самостоятельно мыслящего, свободного человека".
     
  12. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 7.

    "«Жидок» и «черная смерть» – выражение презрительной насмешки и выражение ужаса, панического страха, – обе эти стилевые формы встречаются у Гитлера всегда, когда он говорит о евреях, а значит, в каждой его речи, в каждом выступлении. Он так и не изжил в себе детского и одновременно инфантильного первоначального отношения к еврейству. Эта позиция в значительной степени давала ему силу, ибо связывала его с самой тупой народной массой, которая в век машин состоит преимущественно не из промышленного пролетариата, но из скученного мещанства (и только частично – из жителей села). Для мещан человек, по-другому одетый, по-иному говорящий, – это не другой человек, а другое животное из другого сарая, с которым не может быть никакого взаимопонимания, но которого надо ненавидеть и гнать, не жалея зубов и когтей. Раса как понятие науки и псевдонауки существует только с середины 18 столетия. Но как чувство инстинктивного отвержения чужака, кровной вражды к нему, расовое сознание характерно для самой низкой ступени развития человечества, которая была преодолена, как только отдельное племя выучилось смотреть на другое племя не как на стаю иной породы.
    Но если таким образом антисемитизм оказывается для Гитлера основным чувством, обусловленным духовной примитивностью этого человека, то наряду с этим, пожалуй, фюрер обладает и всегда обладал той исключительной расчетливой хитростью, которая на первый взгляд никак не сочетается с состоянием невменяемости и все же часто с ним связана. Он знает, что может рассчитывать на верность только тех, кто подобно ему отличается духовной примитивностью; и самым простым и действенным способом привлечь их на свою сторону является поощрение, легитимация и, так сказать, превозношение животной ненависти к евреям. Ведь здесь он затрагивает слабейшее место в культурном мышлении народа. Когда евреи вышли из своей изолированности, из своего особого угла и были приняты в общую массу народа? Эмансипация восходит к началу 19 века и завершилась в Германии только в 60-е годы, а в Австрийской Галиции согнанная в кучу еврейская масса вообще не желает расставаться со своим особым существованием и таким образом поставляет наглядный и доказательный материал тем, кто говорит о евреях как о неевропейском народе, как об азиатской расе. И как раз в тот момент, когда Гитлер выдвигает свои первые политические соображения, сами евреи подталкивают его на особо выгодный для него путь: это время нарастающего сионизма; в Германии он еще малозаметен, но в Вене гитлеровских годов учения и страданий он ощущается уже довольно сильно. Сионизм формирует здесь – я снова цитирую «Мою борьбу» – «большое массовое движение». Если в основу антисемитизма положить расовую идею, то для него возникает не только научный или псевдонаучный фундамент, но и исконно народный базис, который делает его неистребимым: ибо человек может сменить все – одежду, нравственность, образование и веру, но не свою кровь.
    <...> Еврей – важнейшая фигура в гитлеровском государстве: он – самая доступная простонародью мишень и козел отпущения, самый понятный народу враг, самый ясный общий знаменатель, самые надежные скобки вокруг самых разных сомножителей. Если бы фюреру и впрямь удалось осуществить желаемое уничтожение всех евреев, то ему пришлось бы выдумать новых, ибо без еврейского черта – «кто не знает еврея, не знает черта», как было написано на одном из стендов «Штюрмера», – без мрачной фигуры еврея никогда не было бы светоносной фигуры нордического германца. Кстати, изобретение новых евреев не составило бы труда для фюрера, ведь нацистские авторы неоднократно объявляли англичан потомками исчезнувшего еврейского библейского племени.
    Хитрость одержимого, присущая Гитлеру, проявилась в его подлых и бесстыдно откровенных рекомендациях для партийных пропагандистов. Высший закон гласил: не давай пробудиться критическому мышлению у слушателей, рассуждай обо всем на самом упрощенном уровне! Если ты говоришь о многих врагах, то кому-то может прийти в голову, что ты, одиночка, возможно, и неправ, – следовательно, надо привести «многих» к одному знаменателю, заключить всех в одни скобки, создать им общее лицо! Для всего этого очень подходит – как наглядная и понятная народу – фигура еврея. Здесь нужно обратить внимание на единственное число, персонифицирующее и аллегоризирующее. И это тоже не изобретение Третьего рейха. В народной песне, в исторической балладе, а также в простонародном языке солдат времен Первой мировой войны всегда говорится о русском, британце, французе. Но в применении к евреям LTI расширяет употребление единственного числа, придающего аллегорический смысл, по сравнению с тогдашним его использованием ландскнехтами.
    «Еврей» – это слово в речи нацистов встречается гораздо чаще, чем «фанатический», хотя прилагательное «еврейский», «иудейский» употребляется еще чаще, чем «еврей», ибо именно с помощью прилагательного проще всего создать те скобки, которые объединяют всех противников в единственного врага: еврейско-марксистское мировоззрение, еврейско-большевистское бескультурье, еврейско-капиталистическая система эксплуатации, еврейско-английская, еврейско-американская заинтересованность в уничтожении Германии. Так, начиная с 1933 г. практически любая враждебная сторона, откуда бы она ни взялась, сводится к одному и тому же врагу, к «червю, копошащемуся в разлагающемся трупе», о котором говорит Гитлер в своей книге, к еврею, иудею, которого по особым случаям называют также «иуда», а в самые патетические моменты – «все-иуда». И что бы ни делалось, с самого начала все это объявляется оборонительными мерами в навязанной войне: «навязанная» – с 1 сентября 1939 г. постоянный эпитет войны, да и входе ее это 1 сентября ведь не принесло ничего нового, это было лишь продолжение еврейских нападений на гитлеровскую Германию, а мы, миролюбивые нацисты, делаем только то, что мы делали и прежде, – защищаемся. И в нашем первом военном бюллетене говорится: с сегодняшнего утра «мы отвечаем на огонь противника».
    <...>
    Ругань в адрес евреев вообще стала обычным делом; если у Гитлера и Геббельса речь идет о еврее, едва ли тут обходится без эпитетов типа «тертый», «хитрый», «коварный», «трусливый», нет недостатка и в ругательных выражениях, в которых в простонародном духе намекается на физические изъяны: «плоскостопый», «крючконосый», «водобоязненный». На более тонкий вкус рассчитаны прилагательные, производные от слов «паразит» и «номады». Если хотят очернить какого-нибудь арийца, его называют еврейским прислужником; если какая-то арийская женщина не хочет разойтись со своим мужем-евреем, то она – еврейская шлюха; если хотят задеть за живое интеллигенцию, которой все-таки побаиваются, то говорят о крючконосом интеллектуализме.
    Можно ли в этом репертуаре ругательств обнаружить за двенадцать лет какое-то разнообразие, какой-то прогресс, какую-то систему? И да, и нет. Для LTI характерна нищета, и в январе 1945 г. в ходу те же плоские выражения, что были в употреблении в январе 1933 г. Но несмотря на однообразие составных частей, все же, если рассматривать в целом ту или иную речь или газетную статью, налицо некоторое изменение.
    Мне вспоминается «жидок» и «черная смерть» в гитлеровской «Моей борьбе», где презрительный тон сочетается с проявлением страха. Особенно часто повторяется – варьируемая на все лады – угроза фюрера, что у евреев пропадет охота смеяться, откуда позднее возникло столь же часто повторяемое выражение, что эта охота в самом деле пропала. Здесь он оказался прав, и это подтверждает горькая еврейская шутка: евреи – единственные люди, по отношению к которым Гитлер сдержал свое слово. Но и у фюрера, да и у всего LTI постепенно пропадает охота смеяться, улыбка застывает в маску, в судорожную гримасу, за которой тщетно пытаются скрыть смертельный страх, а под конец – отчаяние. Забавная уменьшительная форма «жидок» уже не встретится в поздний период войны, и за всеми выражениями презрения и наигранного высокомерия, за всей похвальбой будет чувствоваться ужас перед черной смертью.
    Сильнее всего это состояние проявилось, пожалуй, в статье, которую Геббельс опубликовал в «Рейхе» 21 января 1945 г.: «Виновники несчастья в мире». Это – русские, которые уже у ворот Бреслау, и союзники, подошедшие к западной границе; они суть не что иное, как «наемники этого мирового заговора некой паразитирующей расы». Проникнутые отвращением к нашей культуре, которую евреи «ощущают как далеко превосходящую их кочевническое мировосприятие», они гонят миллионы людей на смерть. Ими движет отвращение и к нашей экономике и к нашему социальному устройству, «поскольку они не предоставляют свободы для их паразитирующей возни»… «Куда ни ткни, везде евреи!» Но им не раз «основательно» отбивали охоту смеяться! Вот и теперь близится час «крушения еврейской власти». Как ни крути, все-таки уже «еврейская власть», «евреи», а не «жидки»".

    "Различия в речи разных социальных слоев имеют не только сугубо эстетическое значение. Я просто убежден в том, что злополучное взаимное недоверие образованных людей и пролетариев в значительной степени связано именно с различием в языковых привычках. Сколько раз я спрашивал себя в эти годы: как мне быть? Рабочий любит уснащать каждую фразу сочными выражениями из области пищеварения. Если я буду делать то же самое, он сразу заметит мою неискренность и решит, что я лицемер, который хочет к нему подольститься; если же я буду говорить, не задумываясь, как привык или как мне было привито в детские годы дома и потом в школе, он решит, что я строю из себя невесть кого, важную птицу. Но групповое изменение нашей речи не ограничивалось приспособлением к максимальной грубости языка рабочих. Мы перенимали выражения, связанные с социальным укладом и привычками рабочего. Если кто-то отсутствовал на рабочем месте, то не спрашивали, заболел ли он, а говорили: «он что, на больничном», – поскольку правом на болезнь обладал только тот, кто прошел регистрацию у врача больничной кассы. На вопрос о доходах прежде отвечали: мой оклад такой-то, или я зарабатываю в год столько-то. Теперь говорили: в неделю я приношу домой тридцать марок; а про более высокооплачиваемого работника: у него конверт с зарплатой потолще. Когда мы говорили о ком-то, что он выполняет тяжелую работу, то под «тяжелой» всегда подразумевался исключительно физический аспект; мужчина таскает тяжелые ящики или возит тяжелые тачки…
    Помимо этих выражений, взятых из повседневной речи рабочих, бытовали и другие, порожденные частью черным юмором, а частью – вынужденной игрой в прятки, характерной для нашего положения. Не всегда можно с уверенностью сказать о них, насколько они были локальными, насколько относились к общегерманскому словарному фонду, если уж выражаться на языке филологов. Говорили, особенно в начале, когда арест и лагерь не обязательно означали смерть, что человека не арестовали, а он «уехал»; человек сидел тогда не в концентрационном лагере и не в KZ, как для простоты говорили все, а в «концертлагере». Отвратительное специальное значение приобрел глагол melden («регистрироваться»). «Он должен зарегистрироваться», это означало, что его вызвали в гестапо, причем такая «регистрация» была наверняка связана с побоями и все чаще – с полным исчезновением. Излюбленным поводом для вызова в гестапо, помимо скрывания звезды, было распространение ложных сведений о зверствах [нацистов] (Greuelnachrichten). Для обозначения этого возник простой глагол greueln («зверствовать»). Если кто-нибудь слушал заграничные радиостанции (а такое происходило ежедневно), то он говорил, что новости получены из Кётченброды. На нашем языке Кётченброда могла означать и Лондон, и Москву, и Беромюнстер, и Свободное радио. Если какое-то известие было сомнительным, то про него говорили, что это «устное радио» или ЕАС (Еврейское агентство сказок). Толстого гестаповца, заведовавшего в Дрезденском округе «еврейскими делами» (Angelegenheiten) – нет, «интересами» (Belange), еще одно замаранное слово, – называли только «папой еврейским» (Judenpapst).
    <...>
    Смысл, придаваемый LTI возвратному глаголу «зарегистрироваться», негласно существовал только во взаимоотношениях гестапо и евреев; напротив, «забирали» и евреев, и христиан, и даже арийцев, причем особенно в массовых количествах это делали военные власти летом 1939 г. Ведь «забирать» в особом смысле, придаваемом этому слову LTI, означало: незаметно убрать, будь то в тюрьму, будь то в казарму, – а поскольку 1 сентября 1939 г. мы станем «невинными жертвами агрессии», то и вся предшествующая этому мобилизация представляет собой тайное «забирание» по ночам. Родство же слов «регистрироваться» и «забирать» в рамках LTI состоит в том, что за бесцветными, повседневными названиями прячутся жестокие дела, имеющие тяжелые последствия, и что, с другой стороны, эти события стали столь отупляюще обыденными, что их и называют именами повседневных и обычных дел, вместо того чтобы подчеркнуть их мрачную безысходность".
     
  13. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 8.

    "Возможно, что использование цифр в LTI было заимствовано из американской традиции, но есть сугубое отличие, которое заключается не только в преувеличении, создаваемом с помощью превосходной степени, но и в ее сознательной злонамеренности, ибо суперлатив повсюду нацелен на беззастенчивый обман и одурманивание людей. Фронтовые сводки вермахта пестрили не поддающимися проверке цифровыми данными о захваченных трофеях и пленных, счет орудий, самолетов, танков шел на тысячи и десятки тысяч, пленных – на сотни тысяч, а в конце каждого месяца публиковались длинные колонки еще более фантастических итоговых цифр; когда же речь заходит о людских потерях противника, то вместо определенных цифр в ход идут выражения, которые изобличают иссякающую фантазию авторов, – «невообразимые» и «бесчисленные». В Первую мировую войну гордились сухой четкостью военных сводок. Знаменитой стала кокетливо-скромная фраза из отчета о первых днях войны: «Был достигнут запланированный рубеж». Но на этой сухости остановиться было невозможно, пусть она и присутствовала все еще как идеал стиля, никогда полностью не утрачивавший своей действенности. В противоположность этому, военные сводки Третьего рейха сразу начали с превосходных степеней, нагнетая их все больше по мере того, как ситуация становилась все хуже, и при этом настолько утратили чувство меры, что основы военного языка – дисциплина и точность – обратились в свою противоположность, в фантастику и сказку. Неправдоподобие количества трофеев усиливается еще и тем, что свои потери практически не указываются, точно так же в кинофильмах в сценах сражений громоздятся только груды трупов вражеских солдат.
    <...> Упомянутое полное разрушение языка, заключавшееся в откровенном отказе от всяких числовых ограничений, во введении слов «невообразимый» и «бесчисленный», происходило постепенно: сначала только военные корреспонденты и комментаторы позволяли себе употреблять эти крайние формы, далее их стал применять фюрер в ажитации своих обращений и призывов, и лишь под самый конец этим воспользовались авторы официальных отчетов вермахта.
    Удивительна при этом была та бесстыжая коротконогость лжи, которая проявлялась в цифрах: в фундаменте нацистской доктрины заложено убеждение в безмозглости и абсолютной тупости масс. В сентябре 1941 г. в военной сводке сообщалось, что под Киевом окружено 200 000 солдат; через пару дней в том же котле было взято в плен 600 000 человек, – вероятно, теперь к солдатам приплюсовали все мирное население. Раньше в Германии подсмеивались над гигантскими цифрами, которые так любили в Восточной Азии; в последние годы войны потрясающее впечатление производило соперничество японских и германских сводок в бессмысленнейшем преувеличении; интересно, кто у кого учился, Геббельс у японцев или наоборот.
    Чрезмерность цифр проявляется не только в строках самих военных сводок: весной 1943 г. во всех газетах сообщалось, что из «Полевой библиотечки», которая распространялась среди фронтовиков, разослано уже 46 миллионов экземпляров. Бывает и так, что импонируют как раз малые цифры. В ноябре 1941 г. Риббентроп заявляет: мы в состоянии вести войну еще 30 лет; выступая в рейхстаге 26 апреля 1942 г., Гитлер говорит, что Наполеон сражался в России при 25 градусах мороза, а он, полководец Гитлер – при – 45°, а однажды даже при – 52°. Мне кажется, что в этом стремлении перещеголять великий образец – тогда он еще с удовольствием принимал восхваления его способностей как стратега, сравнения с Наполеоном, – при всем невольном комизме, заметно приближение к американскому типу побития рекордов.
    <...>
    «Тотальный» – также представляет собой высшее числовое значение, максимум, в своей реалистической обозримости это прилагательное столь же значимо, как и слова «бесчисленный» и «невообразимый», являющиеся романтическими преувеличениями. Все помнят ужасающие для Германии последствия тотальной войны, провозглашенной в качестве программы немецкой стороной. Но и везде, даже вне войны, в LTI встречаешься с понятием «тотальный»: статья в «Рейхе» восхваляла «тотальную педагогическую ситуацию» в одной строго нацистской женской школе; в какой-то витрине я видел настольную забаву для детей «Тотальная игра».
    Tous se tient. Числа-суперлативы связаны с принципом тотальности, но они также захватывают и область религии, а основным притязанием нацизма было стать верой, германской религией, вытеснить семитское негероическое христианство. Часто употребляется слово «вечный», обозначающее религиозное преодоление времени, – вечная стража, вечное существование нацистских институтов; довольно часто встречается и «Тысячелетний рейх», понятие, носящее еще бoльшую церковно-религиозную окраску, по сравнению с «Третьим рейхом». Понятно, что полнозвучное число 1000 охотно употребляется и вне религиозной сферы: пропагандистские собрания, цель которых – укрепить дух населения в 1941 г., после того, как чаемая решительная победа в блицкриге не состоялась, тут же получили имя «тысячи собраний».
    Числового суперлатива можно достичь и с другой стороны: слово einmalig, «уникальный» – такой же суперлатив, как и «тысячный». <...>
    Но все числовые суперлативы образуют только одну довольно обширную особую группу употребления суперлатива вообще. Его можно назвать наиболее часто употребляемой формой LTI, и это вполне понятно, ибо суперлатив есть самое ходовое и эффективное средство оратора и агитатора, это – типично рекламная форма. Вот почему ее всецело узурпировала NSDAP, не допуская в этом никакой конкуренции... <...>
    Наряду с суперлативами чисел и слов, выполняющих их функцию, употребление превосходной степени можно разбить на три категории, причем все три применяются без всякой меры: обычные превосходные степени прилагательных, отдельные выражения, в которых содержится или которым придается значение превосходной степени, и гиперболизированные обороты.
    Путем нагромождения обычных суперлативов можно добиться особой эффектности речи. Когда я выше переделывал в нацистском духе анекдот о слонах, у меня в ушах звучала фраза, которой генералиссимус Браухич украсил в свое время текст армейского приказа: лучшие в мире солдаты снабжаются лучшим в мире оружием, изготовленным лучшими в мире рабочими.
    Здесь рядом с обычной превосходной формой стоит то и дело употребляемое в LTI слово [«мир»], нагруженное супер-лативным значением. Когда придворные поэты по особо торжественному поводу хотели воспеть славу королю-солнцу в высокопарном стиле восемнадцатого столетия, они говорили: l’universe, вселенная, взирает на него. При любой речи Гитлера, по случаю любого его высказывания, на протяжении всех двенадцати лет, ибо только в самом конце он примолк, – всегда появлялась, как бы по предписанию свыше, газетная шапка: «Мир слушает фюрера». Как только выигрывалось крупное сражение, оно оказывалось «величайшим сражением мировой истории». Простого слова «битва» было недостаточно, поэтому выигрывались «битвы на уничтожение». (И снова бесстыдно точный расчет на забывчивость масс: сколько раз уничтожали одного и того же давно уничтоженного противника!)
    Слово «мир» всюду выполняет роль суперлативной приставки: союзница-Япония получает повышение – из «великой державы» она производится в «мировую державу». Евреи и большевики суть мировые враги, встречи фюрера и дуче – всемирноисторические моменты. Суперлативное значение, как и в слове «мир», заложено в слове Raum («пространство», «район»). Конечно, уже в ходе Первой мировой войны говорили не «сражение под Садовой» или «под Седаном», а «сражение в районе…», и это просто связано с расширением пространства военных действий; и уж наверняка в частом употреблении слова Raum повинна геополитика, столь благосклонная к империализму наука. Но в понятии пространства есть нечто безграничное, а это вводит в соблазн. Один рейхскомиссар утверждает в своем отчете за 1942 г., что «пространство „Украина“ никогда за последнюю тысячу лет не управлялось так справедливо, великодушно и современно, как при великогерманском национал-социалистическом руководстве». Пространство «Украина» лучше подходит к суперлативам тысячелетия и испанского тройного созвучия наречий. «Великодушный» и «великогерманский» – слова слишком старые и захватанные и не в состоянии еще сильнее раздуть и без того напыщенную фразу. Но в LTI все настолько пестрило этим дополнительным слогом [gro?-] – «великая манифестация», «великое наступление», «великое сражение», – что еще во времена нацизма с протестом против этого выступил даже такой образцовый национал-социалист, как Бёррьес фон Мюнххаузен.
    Слово «исторический» было столь же нагружено суперлативным зарядом и столь же часто употреблялось, как слова «мир» и «пространство». Историческим является то, что долго живет в памяти народа или человечества, поскольку оно оказывает непосредственное и продолжительное влияние на весь народ или все человечество. Так, эпитет «исторический» прилагается ко всему, даже к самым обычным действиям нацистского руководства, как гражданского, так и военного; для речей же и указов Гитлера наготове был сверх-суперлатив – слово «всемирноисторический».
    Для того чтобы пропитать целый абзац духом суперлатива, годится любой вид похвальбы. Я услышал на фабрике по радио несколько фраз из трансляции какого-то митинга, проходившего в Берлинском Шпортпаласте. В начале было сказано: «Великий митинг транслируется всеми радиостанциями рейха и Германии, к трансляции подключились радиостанции протектората [Чехии и Моравии], а также Голландии, Франции, Греции, Сербии… стран-союзниц Италии, Венгрии и Румынии…» Перечисление продолжается довольно долго. Тем самым несомненно оказывалось суперлативное воздействие на фантазию публики, подобное воздействию газетной шапки: «Мир слушает вместе с нами», ибо здесь перелистывались страницы перекроенного на нацистский лад атласа мира.
    Когда позднее Шпеер привел безмерные цифры, характеризующие подвластную ему военную индустрию, Геббельс еще выше вознес достижения немецкой экономики, противопоставив точность немецкой статистики «еврейской числовой акробатике». Перечисление и обливание грязью – пожалуй, нет такой речи фюрера, в которой он на одном дыхании не перечислял бы собственных успехов и не обливал грязью противника. Грубый помол в стилистике Гитлера Геббельс отшлифовывает до рафинированной риторики. Жуткой кульминации подобных суперлативных образований он достигает 7 мая 1944 г. Вот-вот произойдет высадка англо-американских войск на «Атлантическом валу», а в «Рейхе» говорится: «Немецкий народ опасается скорее не самого вторжения, а того, что его не будет… Если враг действительно вынашивает планы начать с беспредельным легкомыслием предприятие, где все будет поставлено на карту, то тут ему и крышка!»"

    "Как часто я заносил в свой дневник, что та или иная фраза Геббельса представляет собой слишком нескладную ложь, он совсем не гений рекламы; как часто записывал я анекдоты о том, чтo выходит из уст и головы Геббельса, ожесточенную ругань по поводу его бесстыжей лжи, выдаваемой за «глас народа», – и черпал в этом надежду.
    Но vox populi, гласа народа, не существует, есть только voces populi, голоса народа, и установить, который из них истинный, то есть определяет ход событий, можно только впоследствии. Нет даже полной уверенности и в том, все ли, кто смеялся или бранился, услышав чересчур наглую ложь Геббельса, действительно остались незатронутыми ею. Когда я читал лекции в Неаполе, я часто слышал разговоры о той или иной газете: e pagato, она продажная, она лжет в интересах того, кто ее содержит, – а на следующий день те же люди, которые накануне охаивали эту газету, свято верили какому-нибудь ее лживому сообщению. Просто потому, что оно было напечатано такими жирными буквами и что другие люди тоже ему поверили. В 1914 г. я со спокойной совестью решил, что это соответствует наивности и темпераменту неаполитанцев, ведь у Монтескье так и говорится, что люди в Неаполе суть народ в большей степени, чем где-либо, plus peuple qu’ailleurs. С 1933 г. я уже был абсолютно уверен в том, что давно подозревал и просто не хотел признавать, – что всюду очень легко вывести породу такого plus peuple qu’ailleurs; и я знаю также: в каждом образованном человеке содержится частица народной души и порой совершенно бесполезно знать о том, что тебе врут, бесполезна вся критическая зоркость; и в какой-то момент напечатанная ложь меня осилит, если она проникает в меня со всех сторон, если вокруг остается все меньше и меньше людей, наконец, совсем никого не остается, кто бы подверг ее сомнению".
     
  14. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 9.

    "...фактором популяризации спорта, создания вокруг него атмосферы почета и славы была Олимпиада 1936 г. Для Третьего рейха настолько важно было предстать на этом международном мероприятии перед лицом всего мира ведущим культурным государством (а кроме того, он, как уже говорилось, по всей своей ментальности ставит достижения тела на одну доску с достижениями духа, мало того, даже выше их), что он провел эти Олимпийские игры с неслыханным блеском, – таким ослепительным, что даже поблекли расовые различия: «белокурая Хе», еврейка Хелена Майер, получила право защищать своей рапирой честь германского фехтования, а прыжок в высоту американского негра приветствовался так, будто прыгал ариец нордического происхождения. Вот почему неудивительна такая фраза в «Berliner Illustrierte»: «Мир гениальнейших теннисистов», – и сразу же за этим журнал спокойно и всерьез позволил себе сравнить какой-то олимпийский рекорд с победами Наполеона Бонапарта".

    "Гитлер взял бокс под защиту от обвинений в особой грубости, – видимо, справедливо, я тут ничего не могу сказать, я не специалист; но в его собственном описании бокс предстает как плебейское (не пролетарское, не народное) занятие, сопровождающее или завершающее яростную перебранку.
    Все это нужно учитывать, чтобы понять ту роль, которую спорт играет в речи «нашего доктора». Многие годы Геббельса именуют «нашим доктором», многие годы он сам подписывает все свои статьи, указывая докторское звание, да и партия придает его академическому титулу такое же значение, какое в период становления церкви придавалось званиям докторов теологии. Именно «наш доктор» формировал речь и мысли массы, хотя он и заимствовал лозунги фюрера, хотя особую должность философа партии, предполагавшую функционирование целого «Института изучения еврейства», занимал не он, а Розенберг.
    Свою ключевую идею Геббельс излагает в 1934 г. на «Партийном съезде верности», который был так назван, чтобы замазать и заглушить реакцию на путч Рёма: «Мы обязаны говорить на языке, понятном народу. Тот, кто хочет говорить с народом, должен – по слову Лютера – смотреть народу в рот». Местом, где завоеватель и гауляйтер столицы рейха – так звучно именовался Берлин во всех официальных сводках вплоть до последнего дня рейха, даже тогда, когда отдельные части его уже давно находились в руках противника, а Берлин был наполовину разбомбленным, отрезанным от внешнего мира, умирающим городом, – местом, где Геббельс чаще всего говорил с берлинцами, был Шпортпаласт, и образы, которые казались Геббельсу самыми народными и которые он чаще всего употреблял, заимствовались из области спорта. Ему никогда не приходило в голову, что, сравнивая воинский героизм со спортивными достижениями, он тем самым просто умаляет значение первого; воин и спортсмен соединяются в гладиаторе, а гладиатор для него – герой.
    Ему для его целей годились любые виды спорта, и часто создавалось впечатление, что эти слова были для него настолько привычными, что он уже переставал воспринимать их образность. Вот пример – фраза, произнесенная в сентябре 1944 г.: «Когда начнется финальный спурт, дыхание наше не собьется». Не думаю, что Геббельс действительно представлял себе бегуна или велосипедиста в момент последнего рывка. Иное дело, когда он уверяет, что победителем будет тот, «кто разорвет финишную ленту хоть на голову впереди других». Здесь целостный образ вполне серьезно применен в метафорическом значении. Но если здесь о беге напоминает только образ его заключительного этапа, то в другом случае возникает образ всей футбольной игры, когда не пропускается ни один технический термин. 18 июля 1943 г. Геббельс пишет в «Рейхе»: «Победители в великой футбольной схватке, покидая поле, пребывают совершенно в ином настроении, чем были, когда вступали на него; и народ будет выглядеть совсем по-разному в зависимости от того, завершает ли он войну, или начинает ее… Военное противоборство в этой (первой) фазе войны никоим образом не могло быть названо борьбой с неизвестным исходом. Мы сражались исключительно в штрафной площадке противника…» А теперь, продолжает он, от партнеров по оси требуют капитуляции! Это все равно, «…как если бы капитан проигрывающей команды предлагал капитану побеждающей команды прервать игру при счете, скажем, 9:2. Такую команду, которая пошла бы на это, справедливо осмеяли и оплевали бы. Она ведь уже победила, ей надо только отстоять свою победу».
    Иногда «наш доктор» подмешивает в свою речь термины из разных видов cпорта. В сентябре 1943 г. он поучает, что сила проявляется не только когда дают, но и когда берут, и никому нельзя признаваться, что у тебя дрожат коленки. Ибо тогда, продолжает он, переходя от бокса к велосипедному спорту, возникает опасность того, «…что тебя возьмут на буксир».
    Но подавляющее большинство образов, самых ярких и к тому же самых грубых, черпались из бокса. Тут не помогут никакие размышления о том, откуда взялась эта связь с языком спорта, и в особенности бокса; просто руки опускаются от такого тотального отсутствия всякого человеческого чувства. После сталинградской катастрофы, поглотившей жизни огромного количества людей, у Геббельса не находится лучших слов для передачи непреклонности и отваги, чем в этой фразе: «Мы вытрем кровь с глаз, чтобы лучше видеть, и когда начнется следующий раунд, мы опять будем крепко держаться на ногах». Через несколько дней: «Народу, который до сих пор бил только левой и намерен уже бинтовать правую, чтобы беспощаднее разить ею в следующем раунде, нет нужды идти на уступки». Весной и летом следующего года, когда по всей Германии люди гибли под руинами разрушенных домов, когда надежду на конечную победу можно было сохранять только с помощью самой бессмысленной лжи, Геббельс находит для этого подходящие образы: «Боксер, завоевав титул чемпиона мира, обычно не становится слабее, даже если его противник при этом перебил ему нос». И еще: «…что делает даже самый изысканный господин, когда на него нападают трое простых хулиганов, которые бьют не по правилам, а по морде? Он скидывает пиджак и засучивает рукава». Здесь он точно имитирует, как и Гитлер, плебейскую страсть к боксу, а за этим явно скрывается надежда на новое оружие для боя без правил.
    Нужно отдать должное крикливому стилю геббельсовской пропаганды, в его пользу говорит долговременность и широта воздействия этой пропаганды. Но в то, что метафоры, заимствованные из бокса, полностью достигали своей цели, в это поверить я не могу. Безусловно, они сделали еще популярней фигуру «нашего доктора», они сделали еще популярней войну, – но совсем в ином смысле, чем тот, на который он рассчитывал: они лишили образ войны всяческой героики, придав ему грубость, а в конечном счете и безразличие, свойственное профессии ландскнехта…"

    "19 декабря 1941 г. фюрер, а теперь и верховный главнокомандующий, направляет призыв к войскам Восточного фронта. Центральные моменты его звучали так: «Армии на Востоке после их непреходящих и еще небывалых в мировой истории побед над опаснейшим врагом всех времен должны быть отныне, в результате внезапного наступления зимы, переведены из порыва движения в состояние позиционного фронта… Мои солдаты! Вы … поймете, что сердце мое всецело с вами, что мой ум и моя решимость направлены только на уничтожение противника, т.е. победоносное окончание этой войны… Господь Бог не откажет в победе своим храбрейшим солдатам!»
    Этот призыв знаменует решающую веху не только в истории Второй мировой войны, но и в истории LTI, и, будучи языковой вехой, он врезается двойным колом в ткань привычной похвальбы, раздутой здесь уже до стиля цирковых зазывал.
    Здесь кишат суперлативы триумфа, но грамматическое время изменилось – настоящее время превратилось в будущее. С начала войны везде можно было видеть украшенный флагами плакат, уверенно утверждающий: «С нашими знаменами – победа!» До сих пор союзникам постоянно внушали, что они уже окончательно разгромлены, особенно настойчиво заявлялось русским, что после стольких поражений они никогда не смогут перейти в наступление. А теперь вдруг абсолютная победа отодвигается в неопределенную даль, ее надо выпрашивать у Господа Бога. С этого момента в оборот запускается мотив мечты и терпеливого ожидания – «конечная победа», и вскоре выплыла формула, за которую цеплялись французы в Первую мировую войну: on les aura. Ее перевели – «Победа будет за нами» – и дали как подпись под плакатом и маркой, на которых имперский орел когтит вражескую змею.
    Но веха отмечена не только сменой грамматического времени. Все огромные усилия не могут скрыть того факта, что теперь «вперед» превратилось в «назад», что теперь ищут, за что зацепиться. «Движение» застыло в состоянии «позиционного фронта»: в рамках LTI это означает несравненно больше, чем в любом другом языке. И в книгах и статьях, и в отдельных оборотах речи и целых абзацах постоянно твердилось, что позиционная война есть теоретическая ошибка, слабость, да просто грех, в который армия Третьего рейха никогда не впадет, не может впасть, поскольку движение – это суть, характерная особенность, жизнь национал-социализма, который после своего «прорыва» (Aufbruch) – священное, заимствованное из романтизма слово LTI! – не имеет права застывать в покое. Нельзя быть скептиками, колеблющимися либералами, слабовольными, как предшествующая эпоха; нужно не зависеть от обстоятельств, но – самим влиять на них; нужно действовать и никогда не нарушать «закон [необходимости] действия» (излюбленная формула, идущая от Клаузевица, которую во время войны затаскали до того, что она уже вызывала отвращение и чувство мучительной неловкости). Или, в более возвышенном стиле, свидетельствующем об образованности: нужно быть динамичными".

    "Буря (Sturm) – это как бы его первое и последнее слово: начали с образования штурмовых отрядов SA (Sturmabteilungen), а заканчивают фольксштурмом (народным ополчением) – в буквальном смысле близким народу вариантом ландштурма времен войны с Наполеоном (1813). В войсках SS было свое кавалерийское подразделение Reitersturm, в сухопутных войсках свои штурмовые части и штурмовые орудия, антиеврейская газета называется «Штюрмер». «Ударные операции» – вот первые героические подвиги SA, а газета Геббельса называется «Атака» («Angriff»). Война должна быть молниеносной (Blitzkrieg), все виды спорта питают LTI своим особым жаргоном.
    Воля к действию создает новые глаголы, слова, обозначающие действия. Хотят избавить от евреев и «дежидовизировать» (entjuden) страну, экономическую жизнь хотят целиком передать в арийские руки и «аризировать» (arisieren), хотят вернуться к чистоте крови германских предков, «нордизировать» (aufnorden) ее. Непереходные глаголы, которые благодаря развитию техники получили новые значения, приобретают дополнительную активность, становясь переходными: «летают» тяжелый самолет (т.е. пилотируют его), «летают» сапоги и провиант (т.е. перевозят их на самолете), «замерзают» овощи новым методом глубокого охлаждения (раньше говорили более обстоятельно – «проводят замораживание»).
    Здесь, возможно, сказывается намерение выражаться лаконичнее и быстрее, чем обычно, то же намерение превращает «автора репортажа» в «репортера», «грузовой автомобиль» в «грузовик», «бомбардировщик» в «бомбовик» и, наконец, слово – в его аббревиатуру. Так, ряд Lastwagen – Laster – LKW[218] соответствует обычному нарастанию от исходной формы к превосходной степени. В конечном счете тенденция к употреблению суперлатива и в целом вся риторика LTI сводится к принципу движения.
    И теперь все должно быть переведено из порыва движения в состояние покоя (и попятного движения)! Чарли Чаплин достигал максимального комического эффекта, когда он, спасаясь бегством, совершенно неожиданно застывал, притворяясь неподвижной отлитой из металла или высеченной из камня вестибюльной статуей. LTI не имеет права делаться смешным, не должен застывать, не должен признавать, что его взлет превратился в падение. В призыве к Восточной армии впервые появляется вуалирование (Verschleierung), которое характерно для последней фазы LTI. Естественно, что маскировка (со времен Первой мировой войны для обозначения этого использовалось слово из сказок – Tarnung[219]) применялась с самого начала; но до сих пор это была маскировка преступления: «с сегодняшнего утра мы отвечаем на огонь противника», – говорится в первой военной сводке, – а теперь это маскировка бессилия.
    Прежде всего нужно избавиться от сочетания «позиционный фронт», враждебного принципу движения, нужно избегать горестного воспоминания о бесконечных позиционных боях Первой мировой войны. Оно точно так же неуместно в речи, как брюква времен той войны – на столе. Вот так LTI и обогатился на долгое время выражением «подвижная оборона». Хоть мы и вынуждены уже признать, что нас заставили перейти к обороне, но с помощью прилагательного мы сохраняем нашу глубочайшую сущностную особенность. Мы также не обороняемся из тесноты окопа, а сражаемся с большей пространственной свободой в гигантской крепости и перед ней. Имя нашей крепости – Европа, а какое-то время много говорилось о «предполье „Африка“». С точки зрения LTI «предполье» – слово вдвойне удачное: во-первых, оно свидетельствует об оставшейся у нас свободе движения, а во-вторых, уже намекает на то, что мы, возможно, сдадим африканские позиции, не поступаясь при этом чем-то важным. Позднее «крепость „Европа“» превратится в «крепость „Германия“», а под конец – в «крепость „Берлин“». Вот уж в самом деле: у германской армии не было недостатка в движении даже в последней фазе войны! Однако никто не заявлял в лоб, что речь при этом шла о постоянном отступлении, на это набрасывалась вуаль за вуалью, а слов «поражение» и «отступление», не говоря уж о «бегстве», не произносили никогда. Вместо «поражения» употреблялось слово «отход», оно звучало не так определенно: армия не спасалась бегством, а просто отрывалась от противника; последнему никогда не удавалось совершить «прорыв», он мог только «вклиниться», на худой конец «глубоко вклиниться», после чего «перехватывался» и «отсекался», поскольку наша линия фронта – «гибкая». Время от времени после этого – добровольно и чтобы лишить противника преимущества – проводилось «сокращение линии фронта» или ее «спрямление»".

    "Богатый набор этих вуалирующих слов тем удивительнее, что он резко контрастирует с обычной прирожденной скудостью, характерной для LTI. Даже в некоторых скромных образах, разумеется, заимствованных, недостатка не было. В pendant к «генералу Дунаю» (general Danube), преградившему Наполеону путь под Асперном, полководец Гитлер придумал «генерала Зиму», которого склоняли на всех углах и который даже породил нескольких сыновей (мне припомнился «генерал Голод», но я точно встречал еще и других аллегорических генералов). Трудности, отрицать которые не было возможности, уже давно именовались «теснинами» (Engpasse); это выражение было почти столь же удачным, как и слово «предполье», ибо и здесь сразу же задавалась идея движения (протискивания). Один обладающий языковым чутьем корреспондент умело подчеркивает это, возвращая слово, метафоричность которого уже несколько поблекла, в его исконное окружение. Он пишет в своем репортаже о танковой колонне, рискнувшей втянуться в теснину между минными полями.
    Долгое время довольствовались этой мягкой перифразой, когда говорилось о бедственном положении, ведь противник в полную противоположность привычке немцев к молниеносной войне, блицкригу, затевал лишь «черепашьи наступления» и выдвигался лишь «в черепашьем темпе». И только в последний год войны, когда уже невозможно было скрывать приближающуюся катастрофу, ей дали более четкое название, разумеется, и на сей раз замаскированное: теперь поражения именовались кризисами. Правда, это слово никогда не появлялось само по себе: либо взгляд отвлекался от Германии на «мировой кризис» или «кризис западноевропейского человечества», либо использовалось быстро закостеневшее в шаблон выражение «контролируемый кризис». Кризис оказывался под контролем в результате «прорыва». «Прорыв» – это завуалированное выражение, означавшее, что несколько полков вырвались из окружения, в котором гибли целые дивизии. Кроме того, кризис брался под контроль, скажем, не тем, что врагу давали отбросить немецкие части на германскую территорию, но тем, что от противника сознательно отрывались и намеренно «впускали» его на свою территорию, чтобы тем вернее уничтожить слишком далеко прорвавшиеся части. «Мы впустили их – но 20 апреля все изменится!» – эти слова я слышал еще в апреле 1945 года.
    И, наконец, появилось ставшее очередным клише, волшебной формулой, словосочетание «новое оружие», магический знак «Фау» (V), допускающий любое усиление. Если даже Фау-1 ничего не добилась, если эффект Фау-2 был невелик, кто запретит надеяться на Фау-3 и Фау-4?
    Последний крик отчаяния Гитлера: «Вена снова становится немецкой, Берлин остается немецким, а Европе никогда не быть русской». Теперь, когда Гитлер приблизился к полному краху, он даже отказывается от будущего времени конечной победы, которое так долго вытесняло исходный презенс. «Вена снова становится немецкой», – верующим в Гитлера внушается мысль о приближении того, что на самом деле уже отодвинулось вдаль невозможного. С помощью какой-нибудь [ракеты] Фау мы еще добьемся этого!
    Магическая буква V мстит, и месть ее необычна: V некогда была тайной формулой, по которой узнавали друг друга борцы за свободу порабощенных Нидерландов. V означало свободу (Vrijheid). Нацисты присвоили себе этот знак, перетолковали его в символ «виктории» (Victoria) и беспардонно навязывали его в Чехословакии, подавлявшейся куда страшнее, чем Голландия: этот знак наносился на их почтовые штемпели, на двери их автомобилей, их вагонных купе, чтобы всюду перед глазами у населения был хвастливый и уже давно извращенный знак победы. И вот, когда война вступила в заключительную фазу, эта буква превратилась в аббревиатуру возмездия (Vergeltung), в символ «нового оружия», которое должно было отомстить за все страдания, причиненные Германии, и положить им конец".
     
  15. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 10.

    "Стоит только обратиться к старонемецкому языку, который благодаря своей древности и неупотребительности в обыденной речи звучит поэтично, а иногда – стоит просто вычеркнуть один слог, и у человека, к которому обращаются, возникает совершенно иное душевное состояние, его мысли переводятся в другую колею или отключаются, а им на смену приходит искусственно навязанный верующий настрой. «Союз правоохранителей» – это нечто несравнимо более благостное, чем «Объединение прокуроров», «управляющий делами» звучит куда торжественнее, чем «чиновник» или «администратор», а когда на дверях какой-нибудь конторы я вижу табличку с надписью «Управа» вместо «Управление», на меня это производит впечатление чего-то священного. В одной такой конторе мне оказали непредусмотренную услугу, нет, надо говорить «меня взяли под опеку», а тому, кто меня опекает, я должен в любом случае быть благодарным и уж никак не обижать какими-либо нескромными претензиями или даже недоверием.
    Но не слишком ли далеко я захожу в своих обвинениях в адрес LTI? Ведь слово «опекать» (betreuen) всегда было употребительно, и в Гражданском уложении есть термин «опекунский совет». Все это так, но Третий рейх применял это слово не зная меры, где надо и где не надо (в Первую мировую войну студенты в армии снабжались учебными пособиями и получали образование на [заочных] курсах, во Вторую – их «опекали» заочно), и ввел это в систему.
    Сердцевиной и целью этой системы было правовое чувство (Rechtsempfinden), о правовом мышлении речи не было, как, впрочем, и о просто правовом чувстве, – нет, говорилось всегда только о «здоровом правовом чувстве». А здоровым было то, что отвечало воле и нуждам партии. С помощью этого здорового правового чувства была оправдана грабительская конфискация еврейской собственности после дела Грюншпана; кстати, при этом употреблялось слово «пеня», которое также имело легкий старонемецкий оттенок.
    Для оправдания хорошо организованных поджогов, жертвами которых стали синагоги, необходимо было подыскать слова посильнее, забирающие поглубже, тут одним «чувством» обойтись было нельзя. Так возникла фраза о «кипящей от гнева народной душе». Понятно, что это выражение не создавалось в расчете на длительное использование; зато слова «спонтанный» и «инстинкт», которые в те годы только-только входили в моду, надолго закрепились в словарном составе LTI, причем доминирующую роль, вплоть до конца, играло слово «инстинкт». Если воздействовать на инстинкт настоящего германца, он реагирует спонтанно. По следам события 20 июля 1944 г. Геббельс писал, что покушение на фюрера можно объяснить только тем, что «силы инстинкта были парализованы силами дьявольского интеллекта».
    Именно здесь указывается главная причина предпочтения языком Третьей империи всего чувственного и инстинктивного: наделенное инстинктом стадо баранов следует за своим вожаком, даже если он прыгает в море (или, как у Рабле, если его туда бросают; а кто может сказать, прыгнул ли Гитлер 1 сентября 1939 г. в кровавую пучину войны еще по собственной воле, или его толкнули к этой безумной затее его предшествующие ошибки и преступления?). Упор на чувство всегда приветствовался языком Третьей империи; при этом обращение к традиции лишь иногда давало желаемый результат. Кое-что наводит на размышления. Фюрер с самого начала находился в напряженных отношениях со своими конкурентами из «народников»; хотя впоследствии он мог их и не опасаться, все же их консерватизмом и «тевтонничаньем» он не мог пользоваться безгранично, ведь он старался опереться и на промышленных рабочих, а потому нельзя было пренебрегать техницизмами и американизмами, не говоря уже о том, чтобы стыдиться их. И все же восхваление крестьянина – связанного с землей, богатого традициями и враждебного к новшествам, – продолжалось до самого конца; ведь и «вероисповедная» формула BLUBO (Blut und Boden) отчеканена с оглядкой на него, более того, скопирована с его жизненного уклада".

    "...по выступлениям главного мастера пропаганды (и вообще LTI) можно отчетливо видеть, как ловко ему удается ради целостности впечатления затушевать первоначальную связь традиции и чувства. То, что народ можно подчинить одним лишь воздействием на чувство, для него столь же очевидно, как и для фюрера. «Что такой вот буржуазный интеллигент понимает в народе?» – пишет он в дневнике «От императорского двора до имперской канцелярии» (разумеется, этот дневник был тщательно отредактирован с расчетом на публикацию). Но уже одним тем, что в нем беспрестанно, до тошноты, подчеркивается связь всех вещей, обстоятельств, лиц с народом (дневник кишит такими производными, как «друг народа», «народный канцлер», «враг народа», «близкий народу», «чуждый народу», «народное сознание» и т.д. до бесконечности), – уже одним этим задается постоянный акцент на чувство, носящий оттенок лицемерия и бесстыдства.
    Где же находит Геббельс этот народ, к которому он себя причисляет, в котором он так разбирается? Об этом можно судить, сделав вывод от противного. То, что ему, согласно тому же дневнику, театры в Берлине представляются заполненными только «азиатской ордой на бранденбургских песках», – образное свидетельство привычного антиинтеллектуализма и антисемитизма; нам больше пригодится одно слово, которое он многократно и всегда в негативном смысле употребляет в своей книге «Борьба за Берлин». Эта книга написана еще до захвата власти, хотя в ней чувствуется колоссальная уверенность в победе, и изображает период 1926–1927 гг., время, когда Геббельс, выходец из Рурской области, начинает завоевывать столицу для своей партии.
    Асфальт – это искусственное покрытие, которое отделяет жителей большого города от естественной почвы. В рамках метафоры это слово появляется в Германии впервые в натуралистической поэзии (примерно в начале 90-х годов прошлого века). «Цветок на асфальте» в те времена означал берлинскую проститутку. Здесь едва ли кроется порицание, ведь в этой лирике образ проститутки всегда более или менее трагичен. У Геббельса же пышным цветом расцветает целая асфальтовая флора, и каждый цветок содержит яд, чего и не скрывает. Берлин – асфальтовое чудовище, выходящие там еврейские газеты, халтурные опусы еврейской желтой прессы – «асфальтовые органы», революционное знамя NSDAP «втыкается в асфальт» с усилием, дорогу к погибели (проложенную марксистским образом мысли и космополитизмом) «еврей асфальтирует фразерством и лицемерными обещаниями». Это «асфальтовое чудовище», которое работает в таком головокружительном темпе, «лишает людей сердца и души»; вот почему здесь живет «бесформенная масса анонимного мирового пролетариата», вот почему берлинский пролетариат есть «олицетворение безродности»…
    В те годы Геббельс ощущал в Берлине полное отсутствие «всякой патриархальной связи». Ведь у себя в Рурской области он также имел дело с промышленными рабочими, но натура их иная, особая: там еще существует, по словам Геббельса, «исконная укорененность в почве», основную часть населения составляют коренные вестфальцы». Итак, в то время, в начале 30-х годов, Геббельс еще придерживается традиционного культа почвы и крови и противопоставляет «почву» «асфальту». Позднее он с большей осторожностью будет выражать свои симпатии к крестьянам, но понадобится еще 12 лет, чтобы он отказался от ругани в адрес «людей асфальта». Однако даже в этом отказе он остается лжецом, ведь он не говорит, что сам учил презирать жителей больших городов. 16 апреля 1944 г., под впечатлением от ужасных последствий воздушных налетов, он пишет в «Рейхе»: «Мы с глубоким благоговением склоняемся перед этим неистребимым жизненным ритмом и этой несгибаемой жизненной волей населения наших больших городов, которое вовсе не лишилось своих корней на асфальте, вопреки тому, что нам прежде постоянно внушали в доброжелательных, но чересчур ученых книгах… Здесь жизненная сила нашего народа точно так же крепко укоренена, как и в германском крестьянстве»".

    "В марте 1945 г. я каждый день тщетно ломал голову над фотографией в витрине газеты «Falkensteiner Anzeiger» («Фалькенштайнский вестник»). На ней можно было видеть прямо-таки прелестный крестьянский фахверковый домик, а подписью к фотографии служило изречение Розенберга о том, что в старонемецком крестьянском доме «больше духовной свободы и творческой силы, чем во всех городах вместе взятых, с их небоскребами и жестяными будками». Я тщетно пытался разгадать возможный смысл этой фразы; он заключался, видимо, в нацистско-нордической гордыне и свойственной ей подмене мышления чувством. Но эмоционализация вещей в царстве LTI вовсе не связана обязательно с обращением к какой-либо традиции. Она свободно увязывается со стихией повседневности, она может пользоваться расхожими словами разговорного языка, даже грубовато-просторечными формами, может воспользоваться на первый взгляд вполне нейтральными неологизмами. В самом начале я сделал в один и тот же день следующие записи: «Реклама магазина Кемпински: набор деликатесов „Пруссия“ 50 марок, набор деликатесов „Отечество“ 75 марок», и на той же странице официально утвержденный рецепт традиционного супа «Айнтопф». Насколько неуклюжей и вызывающей выглядит знакомая еще со времен Первой мировой войны попытка делать, играя на патриотических чувствах, рекламу дорогостоящих кулинарных изысков; и насколько умело подобрано и богато ассоциациями название нового официального рецепта! Одно блюдо для всех, народная общность в сфере самого повседневного и необходимого, та же простота для богатого и бедного ради отечества, самое важное, заключенное в самом простом слове! «Айнтопф – все мы едим только то, что скромно сварено в одном горшке, все мы едим из одного и того же горшка…» Пусть слово «Айнтопф» издавна было известно как кулинарный terminus technicus, все же нельзя не признать гениальным с нацистской точки зрения внедрение такого задушевного слова в официальную лексику LTI. <...>
    Эмоционализация присутствует и тогда, когда ведется официальный разговор о школах для «парней» и «девиц» (а не для «мальчиков» и «девочек»), когда «гитлеровские парни» (Hitlerjungen, HJ) и «германские девицы» (Deutschemadel, BDM) играют свою фундаментальную роль в системе воспитания, господствующей в Третьем рейхе. Разумеется, здесь мы имеем дело с эмоционализацией, причем в ней сознательно была заложена возможность нагнетания негативного воздействия: «парень» и «девица» звучит не только более простонародно или лихо, чем «мальчик» и «девочка», но и грубее. «Девица» в особенности расчищает путь для родившегося позднее слова «помощница по оружию» (Waffenhelferin), которое наполовину или полностью может считаться эвфемизмом и которое ни в коем случае не дозволено путать с «бабой-солдатом» (Flintenweib), а то могут ведь и фольксштурм с партизанами перепутать.
    Но когда в самую последнюю минуту – о часе уже и речи быть не может – хотят прибегнуть к организованному сопротивлению, то для этого подыскивают словечко, от которого, как от жутких сказок, мороз по коже подирает: выступая по государственному радио, бойцы отрядов сопротивления называют себя вервольфами – оборотнями. А это опять – обращение к традиции, к самой древней, к мифу, и таким образом, под конец еще раз в языке зримыми стали чудовищная реакция, полный откат к первобытным, хищническим началам человечества, а тем самым – подлинная сущность нацизма, сбросившего маску".

    "...в чем состояла конечная цель, с чем был связан успех всех этих надутых сентиментальностей? Чувство не было здесь самоцелью, оно выполняло роль средства, промежуточного этапа. Чувство должно было вытеснить мысль, а затем уступить место состоянию оглушенного отупения, безволия и бесчувственности, – откуда иначе взялась бы необходимая масса палачей и мастеров пыточных камер?
    Что делают члены совершенной дружины, свиты, сопровождения? Они не думают, они уже больше не чувствуют – они сопровождают".
     
  16. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Из книги "Филология третьего рейха. Записная книжка филолога". Виктор Клемперер.
    Часть 11.

    "Утром 13 февраля 1945 г. пришел приказ об эвакуации последних оставшихся в Дрездене носителей еврейской звезды. Те, кого до сих пор не коснулась депортация, поскольку они жили в смешанных браках, были теперь обречены на верную смерть; их должны были ликвидировать по дороге – ведь Аушвиц уже давно был захвачен противником, а Терезиенштадт вот-вот должен был пасть.
    Вечером того же дня в Дрездене разразилась катастрофа: с неба сыпались бомбы, дома рушились, огненными потоками лился фосфор, горящие балки валились на головы арийцев и неарийцев, в одной и той же огненной буре гибли и христиане, и евреи; но тем из семидесяти людей с еврейскими звездами, кого пощадила эта ночь, она принесла избавление, ибо во всеобщем хаосе они могли скрыться от гестапо.
    Для меня это рискованное, полное неожиданностей бегство означало еще и решающее испытание на опыте меня как филолога. Ведь все мои сведения об LTI (по крайней мере в его устном варианте), собранные до сих пор, исходили из узкого круга нескольких дрезденских «еврейских домов» и фабрик, ну и еще из дрезденского гестапо. Теперь же, в течение трех последних месяцев войны мы пробирались через множество городов и сел Саксонии и Баварии, сталкивались на многих вокзалах и станциях, в бараках и бункерах, на бесчисленных дорогах с людьми из всех мыслимых местностей, краев и уголков, из всех крупных городов Германии, с людьми всех сословий и возрастов, образованными и необразованными, носителями всевозможных умонастроений, одержимыми ненавистью и – все еще! – религиозно поклонявшимися фюреру. И все они, буквально все – то с южнонемецким или западным, то с северно- или восточнонемецким акцентом, – говорили на одном и том же LTI, саксонский вариант которого я слышал дома. И если я во время бегства что-то внес в свои записи, то это были лишь дополнения и подтверждения".

    "...Он принес мне новый труд по истории и недавно вышедшую историю литературы; судя по тиражам, обе эти вполне серьезные работы относились к разряду официально рекомендуемых и авторитетных учебников. Я обследовал их с точки зрения LTI и прокомментировал свои наблюдения. Записал для себя: «Простым запретом подобной литературы для широких кругов ничего впредь не добиться. Нужно обратить внимание будущих педагогов на своеобразие и на грехи LTI и подробно осветить их, я выписываю учебные примеры для семинаров по истории и германистике».
    Итак, начнем с «Истории немецкого народа» Фридриха Штиве. Объемистый том опубликован в 1934 г., а в 1942 г. вышел в свет двенадцатым изданием. С лета 1939 г. (т.е. с 9 издания) в книге излагаются события вплоть до аннексии Чехословакии и возврата территории вокруг Мемеля. Если бы этой книге было суждено быть переизданной (в чем я сомневаюсь), то в ней уже едва ли надо было бы учитывать дальнейший ход исторических событий. Ведь за месяц до начала новой мировой войны автор завершает книгу торжествующим возгласом (он возвещает, что «достигнут невиданный расцвет, причем не пролито ни капли крови») и зловещей метафорой: Германский рейх выступает «теперь из потока времени как царство собранности и терпения, как мерцающее обетование будущего, подобное [архитектурным] строениям Адольфа Гитлера». Еще не высохла типографская краска на экземпляре, который я теперь держал в руках, как первые из этих строений, «которые в их мощной, четко расчлененной целостности символически воплощают в сияющем единстве силу и покой» (я сделал приписку – «обратить внимание на архитектурную показную демонстрацию силы, она также часть LTI»), начали рушиться под вражескими бомбами.
    Книга Штиве похожа на хорошую наживку: ее яд прикрыт безобидным мякишем. Среди пяти сотен страниц книги встречаются длинные главы, которые, несмотря на пронизывающий весь труд пафос, написаны довольно спокойно, без неестественных стилевых и содержательных натяжек, так что даже мыслящий читатель может проникнуться доверием к книге. Но как только появляется возможность привлечь нацистские тоны, тут же включаются все регистры LTI. «Все» – здесь это равнозначно «множеству»; ведь язык Третьей империи беден, только бедным он и хочет, и может быть, а потому нагнетание достигается только за счет повторов, вдалбливания одного и того же.
    И уж в торжественные моменты – как положительные, так и отрицательные, – без «крови» не обойтись. Когда «даже сам Гёте» испытал перед Наполеоном «безмерное благоговение», в тот момент «голос крови» явно молчал; когда правительство Дольфуса выступило против австрийских национал-социалистов, то оно выступило против «голоса крови»; а когда гитлеровские войска вошли в Австрию, то «наконец-то пробил час крови». Ибо тогда древняя Восточная марка «вернулась в лоно вечной Германии».
    «Восточная марка», «вечный», «вернуться в лоно» – все эти слова сами по себе вполне нейтральны, за сотни лет до возникновения нацизма они жили и всегда будут жить в немецком языке. Но в контексте LTI они становятся подчеркнуто нацистскими словами, которые относятся к особому регистру и характерны именно для него. Когда вместо «Австрии» говорят о «Восточной марке», это свидетельствует о связи с традицией, о благоговении перед предками, на которых – по праву или без всяких прав – ссылаются, уверяя, что сохраняют их наследие и выполняют их заветы. Слово «вечный» указывает в том же направлении; мы – звенья цепи, начало которой лежит в седой древности, сама же она – через нас – должна продолжаться, уходя в бесконечную даль, а это значит, что мы всегда были и всегда будем. Слово «вечный» есть лишь доведенный до крайности частный случай проявления нацистской любви к числовым суперлативам, которая, в свою очередь, есть частный случай общей любви LTI к превосходной степени. Ну а «возвращение в лоно»? Это одно из словесных выражений подчеркнутого чувства, выражение, которое раньше других приобрело одиозный характер; оно в свою очередь проистекает из восхваления крови и влечет за собой избыточность суперлатива.
    Традиция и долговечность – эти два понятия настолько привычны историкам, настолько важны в их работе, что едва ли могут придать стилю историографов какую-либо особую окраску. Поэтому свою верность ортодоксальному национализму Штиве демонстрирует с помощью беспрерывного нагнетания слов и выражений, обозначающих чувства.
    «Безудержный» порыв влечет кимвров и тевтонов в Италию – это вторжение открывает историю Штиве; «безудержное» желание гонит германцев «сразиться со всем и вся»; «безудержная» страсть объясняет, делает простительными и даже облагораживает самые жуткие проявления разнузданности франков. Выражение furor teutonicus расценивается как высшая и почетная характеристика «простодушных детей Севера»: «Какой доблестной отвагой пронизан их бурный натиск, чуждый коварства окружающих племен и целиком настроенный на мощь бурлящего чувства, на мощь того внутреннего порыва, который исторгает из груди радостный вопль, когда они устремляются на врага». Лишь мимоходом я обращаю внимание на слово «настроенный», техническое значение которого еще до возникновения LTI несколько поблекло. И все же, нацистская невосприимчивость или, наоборот, пристрастие к неразборчивому чередованию механистических и эмоциональных выражений отчасти свойственны и Штиве. Вот он пишет о NSDAP: «Партии выпала задача быть могучим внутренним мотором Германии, мотором душевного распрямления, мотором деятельной самоотдачи, мотором постоянной активизации в духе вновь созданного рейха».
    Вообще говоря, стиль Штиве всецело определяется односторонним подчеркиванием чувства, поскольку он все выводит из этого главного прославленного и уникального свойства германцев.
    С этим свойством связано распределение политических ролей, ибо достоинства вождя оцениваются по величине его «дружины», «свиты», а она «сплачивается только добровольной внутренней преданностью, и наличие дружины – явное свидетельство того, какую важную роль у германцев играло чувство».
    Чувство наделяет германца фантазией, религиозной предрасположенностью, подводит его к обожествлению сил природы, делает его «близким к земле», внушает ему недоверие к интеллекту.
    Чувство устремляет его в беспредельность, а этим задается основная романтическая тенденция германского характера. Чувство делает его завоевателем, дарует ему «немецкую веру в собственное призвание – господство над миром».
    <...>
    Центральным понятием становится «разложение». Начинается это с «Молодой Германии». «Два еврейских поэта, Гейне и Лион Барух (после крещения называемый Людвигом Бёрне)», – вот первые демагоги из рядов «избранного» народа. («Избранный» я считаю словом, с которого в LTI началась эпидемия иронических кавычек.) Материалистический дух эпохи поощряет врожденные задатки и приобретенные в изгнании свойства чужой расы и стимулируется ими.
    Тут уж открывается простор для нацистской лексики: «уничтожающая критика», «расщепляющий интеллект», «убийственная уравниловка», «распадение», «подрыв», «лишение корней», «прорыв национальных границ»; слово «социализм» заменяется «марксизмом», ибо подлинный социализм – у Гитлера, а ложный – это лжеучение еврея Карла Маркса. (Еврей Маркс, еврей Гейне, – не просто Маркс или Гейне, – это особый прием стилистического вдалбливания, который встречается уже в античной словесности в виде epithethon ornans.)
    Поражение в Первой мировой войне усиливает этот раздел LTI: теперь речь идет о «дьявольской отраве разложения», о «красных подстрекателях»…
    Третий виток нагнетания достигается в борьбе против большевизма и коммунизма: появляются «мрачные орды» батальонов Ротфронта.
    И наконец – достижение, венчающее все целое, стилистический триумф, включающий все регистры нацистского языкового оргaна: является спаситель, неизвестный солдат, великогерманский муж, фюрер. Теперь на узком пространстве сосредоточиваются все ходовые слова обоих направлений. И кульминацией всего становится чудовищное проституирование евангельского языка, поставленного на службу LTI: «Всепоглощающая сила собственной веры позволила вождю поднять лежащего на земле больного древним магическим изречением: „Встань и ходи“»".

    "...Пауль Хармс. Помню, как мы часами спорили в кафе «Меркур», где собирались лейпцигские литераторы. Хармс тогда только что перешел из «Berliner Tageblatt» («Берлинской газеты») в «Leipziger Neuesten Nachrichten» («Лейпцигские последние известия»), передвинувшись слегка вправо, но он не был разжигателем ненависти, узколобым его также не назовешь. Он был человеком вполне порядочным, широкообразованным, с ясной головой. И он знал, какие ужасы несет с собой война, а безумие германских видов на всемирное господство он мог весьма точно оценить по мощи противостоящих Германии держав. Впоследствии я много лет ничего о нем не слышал, зарылся в свой предмет, а из прессы ограничил себя местной газетой. По возрасту он ближе к восьмидесяти, чем к семидесяти, и если он еще жив, то уже давно должен бы выйти на пенсию. И вот мне опять попались на глаза «Leipziger Neuesten». Через каждые три-четыре дня там появлялась политическая статья, подписанная хорошо знакомыми инициалами «Р.Н.». Но это был уже не «Пауль Хармс», это была только одна из сотен вариаций на тему еженедельных геббельсовских передовиц, – вариаций, которые печатались по будням во всех газетах рейха: тут было и «всемирное еврейство», и «степь», и «британское предательство Европы», и «самоотверженная борьба Германии за свободу Европы и всего мира», тут сконцентрировался весь LTI, – и это была для меня проверка на опыте. Довольно грустная проверка, потому что именно эти строчки обращались ко мне таким знакомым голосом; такая знакомая интонация слышалась за этими словами, столь неожиданными в этих устах, но вместе с тем и слишком привычными. Когда я летом следующего года узнал, что Хармс умер в Целендорфе за несколько дней до прихода русских, я испытал нечто вроде облегчения: он в самом деле в последнюю минуту, как гласит благочестивое выражение, избежал земного суда.
    LTI настигал меня всюду, причем не только в книгах и газетах, не только в случайных разговорах во время трапез в ресторане, доставлявших мне столько мучений: доброе бюргерство моего фармацевтического окружения говорило только на нем. Наш друг, с годами все больше усваивавший манеру относиться к повседневным событиям, даже самым отвратительным, с некоторой слегка презрительной снисходительностью, как к вещам, ничтожным перед лицом вечности (я уверен, он говорил, что это не имеет «вечного значения»), даже не пытался избегать ядовитого жаргона; а для его помощницы, годившейся ему в дочери, это вообще был не жаргон, а язык веры, в которой она выросла и которую никто при всем желании не смог бы поколебать.
    <...>
    Нацистское учение о государстве проникло, разумеется, и сюда. На крошечном письменном столе в общей гостиной небольшого фахверкового дома среди счетов, семейных писем, конвертов и листков почтовой бумаги лежали детские учебники.
    Прежде всего – школьный географический атлас под редакцией Филиппа Боулера, чиновника из рейхсканцелярии, который скрепил своей факсимильно напечатанной подписью это издание, предназначавшееся для всех германских школ и дошедшее до самых глухих деревень. Вся мания величия, стоявшая за этим предприятием, становится явной, только если обратить внимание на позднюю дату издания: уже расстались с мечтой о победе немцев, уже речь шла только о том, как избежать полного разгрома, а детям дают в руки сборник географических карт, где «Великая Германия как жизненное пространство» включает «генерал-губернаторство с Варшавой и дистриктом Лемберг», «рейхскомиссариат по делам Восточных территорий» и «рейхскомиссариат по делам Украины», где Чехословакия как «протекторат Богемии и Моравии» и «Судетенланд» (Судетская область) выделены особым цветом в составе рейха, где немецкие города похваляются своими нацистскими почетными титулами (помимо «столицы Движения» и «города съездов», есть еще и «Грац, город народного подъема», «Штутгарт, город зарубежных немцев», «Имперский суд по делам наследственных крестьянских дворов в Целле»), где вместо Югославии значится «область военного командующего Сербии», где одна карта изображает нацистские гау, другая – немецкие колонии, и не на самой карте, а только на нижнем ее поле имеется пояснение очень мелким шрифтом (причем в скобках): «Подмандатные территории». Каким представляется мир человеку, которому все это в виде цветных карт внедрили в детстве, еще не способном к сопротивлению!
    Кроме атласа, содержащего богатую коллекцию слов из LTI, был еще немецкий учебник арифметики, задачки в котором составлены на темы «Версальского диктата» и «Создания рабочих мест фюрером»; а также немецкая книга для чтения, в которой сентиментальные истории прославляют по отечески доброго Адольфа Гитлера за его любовь к животным и детям".

    "Всякий раз, как на противоположном берегу, на празднично убранной набережной происходило очередное торжественное собрание – например, с речью Мучманна или даже с выступлением «фюрера Франконии» Штрайхера, – через мост шествовали с песнями под своими знаменами колонны SA и SS, HJ и BDM. Каждый раз это зрелище производило на меня сильное впечатление, и каждый раз я с отчаянием спрашивал себя, какое же впечатление производит оно на других, не столь критически настроенных людей?
    Всего за несколько дней до нашего dies ater, 13 февраля 1945 г., шли они с песнями через мост, щеголяя бравой выправкой. Но песни их звучали немного по-другому, чем марши, которые распевали баварцы в Первую мировую войну, более отрывисто, немелодично, скорее это походило на лай, – ведь нацисты всегда утрировали все, что касалось военного дела; вот так их добрый старый порядок, их уверенность и маршировали, и пели там внизу. Давно ли пал Сталинград, свергнут Муссолини, давно ли враги дошли до германских границ и пересекли их, давно ли фюрера пытались убить его собственные генералы, – а там внизу всё маршировали, всё пели, и всё жила еще легенда о конечной победе или же всё подчинялось насилию, заставлявшему в нее верить!
    <...>
    Я часто спрашивал себя, а теперь мне это снова пришло в голову, почему хоровая декламация действует сильнее, резче, чем обычная песня. Думаю, вот почему: язык есть выражение мысли, хоровая декламация бьет непосредственно, как кулаком, по сознанию слушателя, стремясь подчинить его себе. В песне есть смягчающая оболочка – мелодия, разум покоряется окольным путем, через чувство. Да и сама песня марширующих адресована, собственно, не слушателям, стоящим на обочине; их зачаровывает только шум струящегося сам по себе потока. И этот поток, это ощущение принадлежности к сообществу, создаваемому маршевой песней, возникают легче и естественнее, чем при хоровой декламации: ведь в пении, в мелодии создается общее настроение, а в предложении-речевке сливаются воедино мысли целой группы людей. Хоровая декламация более искусственна и отрепетированна, она подчиняет сильнее, чем пение.
    Нацисты в Германии после прихода к власти очень быстро забросили хоровую декламацию, в ней уже не было нужды. (Для культовой хоровой декламации, которая иногда использовалась на партсъездах и прочих торжественных мероприятиях, справедливо по сути дело то же, что и для коротких рубленых возгласов на демонстрациях: «Германия, пробудись! Жид, издохни! Фюрер, приказывай!» и т.д., и т.п.)
    Меня особенно угнетало то, что никто не собирался отказываться от старых зарекомендовавших себя грубых песен, никто не считал необходимым покончить с хоровыми декламациями, слегка умерить безмерную похвальбу и угрозы, которыми были пропитаны тексты песен. А тем временем «молниеносная война» (блицкриг) превратилась в «войну нервов», а «победа» – в «конечную победу», тем временем захлебнулось последнее великое наступление, тем временем… да нужно ли снова перечислять все провалы? Они маршировали и пели, как и прежде, а все внимали этому, как прежде, и нигде в этом бесстыдном пении нельзя было почуять намека на слабину, что могло дать пишу для хрупкой надежды…"


    "В моих дневниках наставлено много вопросительных знаков, там довольно наблюдений и записей о пережитом, чтобы сделать кое-какие выводы. Может быть, мне прежде всего стоило бы заняться тем, что я накопил за эти годы страданий? Или во мне просто говорит тщеславие, желание поважничать? Когда бы я ни задумывался над этим – собирая хвою, на привале, опершись на полный рюкзак, – мне все время вспоминались два человека, которые тянули меня в моей нерешительности в разные стороны.
    Во-первых, это трагикомический персонаж Кетхен Сара – поначалу просто забавная личность, и даже потом, когда судьба ее окончательно стала трагической, что-то от этого комизма сохранилось. Ее на самом деле звали Кетхен, под этим именем она была зарегистрирована в отделе записей гражданского состояния, и так значилось в свидетельстве о крещении, которому она упорно сохраняла верность (нося на шее крестик), несмотря на еврейскую звезду, навязанную ей, и добавление к имени – Сара. Но нельзя сказать, что нежное детское имя уж совсем не подходило к ней, даже к шестидесятилетней, не вполне здоровой (сердце) женщине, – она могла внезапно засмеяться, так же внезапно заплакать, а ведь резкие смены настроений свойственны именно ребенку, память которого подобна грифельной доске с легко стираемыми записями. Два недобрых года мы не по своей воле делили кров с Кетхен Сарой, и уж минимум раз в день она без стука врывалась в нашу комнату, а по воскресеньям, только проснешься, она уже сидит на краю нашей постели: «Запишите, это вы должны обязательно записать!» За этим следовал сопровождаемый одними и теми же эмоциями рассказ о самом последнем обыске, самом последнем самоубийстве и самом последнем урезании рациона по карточкам. Она свято верила в меня как летописца, и в ее детском уме, видимо, возникло представление, что из всех хронистов нашей эпохи воскресну только я, которого она так часто видела за письменным столом.
    Но сразу же вослед озабоченной по-детски скороговорке Кетхен я слышу отчасти сострадающий, отчасти издевательский голос честного Штюлера, вместе с которым мы прошли через тесноту очередного «еврейского дома». Это произошло значительно позднее, когда Кетхен Сара уже давно и навсегда исчезла в Польше. Штюлер тоже не дождался освобождения. Он, правда, получил возможность остаться в Германии и умереть просто от болезни без всякого содействия гестапо, но жертвой Третьего рейха все же является, ведь если бы не беды, выпавшие на его долю, сопротивляемость организма у этого моложавого человека была бы выше. А он страдал больше, чем бедная Кетхен: душа его не напоминала грифельной доски, его разъедала боль за жену и сына, высокоодаренных людей, которых нацистское законодательство лишило всякой возможности получить образование. «Бросьте вы свою писанину, поспите лучше на часок подольше», – всякий раз слышал я от него, когда он заставал меня уже на ногах в слишком ранний час. «Своими записями вы только подвергаете себя опасности. И потом, вы что думаете, ваши переживания какие-то особенные? Вы что, не знаете, что не одна тысяча людей прошла через худшее в тысячу раз? И вам не кажется, что для всего этого найдется куча историков? Людей с материалами и возможностью обзора получше ваших? Что вы тут увидите, что заметите в вашем углу? На фабрику таскаются все, лупят многих, а на плевки уже никто и внимания не обращает…» Эти тирады я слышал часто, когда мы в свободное время помогали нашим женам на кухне вытирать посуду или чистить овощи.
    Я не поддавался, вставал каждый день в половине четвертого утра, и к началу смены на фабрике у меня уже был описан предыдущий день. Себе я говорил: ты слышишь все собственными ушами, и повседневную жизнь, и быт, и самые обычные дюжинные вещи, лишенные всякого героизма… И еще: ведь я держал свой балансир, а он – меня…
    Но теперь, когда опасность миновала и передо мной открылась новая жизнь, я все-таки задавал себе вопрос: чем я должен заполнить ее с самого начала и не будет ли это тщеславием и тратой времени, если я углублюсь в пухлые тетради дневников? И Кетхен со Штюлером продолжали свой спор из-за меня. Но тут я услышал слова, которые решили мою участь.
    Среди беженцев в деревне жила одна работница из Берлина с двумя маленькими дочками. Не знаю, как это получилось, но мы еще до появления американцев как-то разговорились с ней. Я уже несколько дней, проходя мимо, с удовольствием прислушивался к ее настоящей берлинской речи, резко выделяющейся в этом верхнебаварском селе. Она с готовностью заговорила со мной, сразу же почувствовав во мне политического единомышленника. Вскоре мы узнали от нее, что ее муж-коммунист долго сидел, а теперь – в штрафном батальоне, Бог знает где, если вообще жив. А сама, выложила она с гордостью, оттрубила в тюрьме целый год, да сидела бы и сегодня, если бы не переполненность тюрем и нехватка рабочих.
    «Так за что же вас посадили?» – спросил я. «Да ну, все из-за слов…» (Ими она нанесла оскорбление фюреру, государственным символам и учреждениям Третьего рейха.) У меня как гора с плеч свалилась. Все стало ясно. Из-за слов. Вот из-за чего и ради чего я вернусь к своим дневникам. Балансир мне захотелось отделить от всего прочего, а описать только руки, которые его держали. Так и родилась эта книга, не столько из тщеславия, надеюсь, сколько из-за слов".



    [​IMG]
    Виктор Клемперер


    А.Б.Григорьев, "Утешение филологией", из послесловия к книге Клемперера:

    "...Почему же раньше об этом человеке знали лишь немногие специалисты? В ФРГ – понятно, ведь Клемперер после войны вступил в коммунистическую партию, а потому не вызывал особого доверия в Западной Германии. Но почему – при всех его заслугах на академическом и общественном поприщах – его имя не упоминалось в Советском Союзе? До перестройки никакие работы Клемперера не переводились, в Краткой Литературной Энциклопедии он упоминается однажды, и то мельком, а в академическую «Историю немецкой литературы» он не попал. Причина, мне кажется, одна. Дело в том, что в наследии Клемперера есть одна небольшая книга, изданная в Германии сразу после войны и впоследствии нечасто, но переиздававшаяся, она-то и заставляла партийных идеологов в ГДР и СССР поеживаться. Эту книгу в русском переводе читатель и держит в руках. В ней умный, проницательный ученый, человек, за плечами которого долгая жизнь, гражданин Германии еврейского происхождения, которого в период, когда Германия строила национал-социализм, каждый день подстерегала смерть, дает свое объяснение того малопонятного факта, что огромные массы населения Германии (причем не только «простой» народ, но и «непростой» – интеллектуалы, аристократы) были в течение 12 лет заражены, охвачены безумием, последствия которого всем известны. Объяснений этого факта давалось и дается множество, но Клемперер – ученый-филолог – подходит к проблеме с достаточно нетривиальной (особенно в те годы) стороны, со стороны языка. Во многом, если не во всем, причина кроется в языке, а точнее, в сознательном использовании нацистами языка в качестве орудия духовного порабощения целого народа. Поскольку в Советском Союзе уже существовал подобный прецедент, а в Восточной Германии идеологическая обработка населения после 1945 г. не прекратилась, а только поменяла ориентиры, популяризировать эту книгу смысла не было. Уж очень все похоже.
    В упомянутой статье в газете «Tagliche Rundschau» (от 25 июня 1946 г.) Клемперер пишет: «То, что нацизму удалось двенадцать лет держать немецкий народ в духовном рабстве, бесспорно, следует по большей части связывать с единовластием особого нацистского языка. А поскольку солидное число типичных нацистских выражений все еще в ходу, охоту за этими ядовитыми остатками никак нельзя назвать занятием чисто эстетическим или чисто филологическим, и уж подавно – педантичной ученой казуистикой. Необходимо выявить корни и сущность этого языка. И данной задачей следует заняться лингвистам и экономистам, историкам, юристам, ученым-естественникам. …[в книге «LTI»] речь идет о наблюдениях, которые в основном были сделаны не в кабинете, а непосредственно в жизни, и достаточно часто в самые ее злые часы; ведь часто бывали жестокими гестаповцы, а им-то в рот я и смотрел». Последний образ отсылает к знаменитой фразе Мартина Лютера, который советовал внимательно относиться к народной речи, «смотреть народу в рот (aufs Maul sehen)».
    Книга «LTI» показывает, что, перебирая слова, которыми мы – по большей части, особо не задумываясь, – пользуемся, можно не только описать жизнь (благодаря реалиям, схваченным в словах), но и проникнуть в секреты не видимых на поверхности механизмов, управляющих этой жизнью. Клемперер – один из тех, кто убежден, что язык не просто орудие человеческого общения, не просто носитель информации, хранитель накопленного людского опыта и знаний (культуры), но властный распорядитель жизни. Лейтмотивом проходят по книге строки шиллеровского дистиха о языке, который «сочиняет и мыслит» за нас. В эпиграф вынесены слова Розенцвейга о том, что язык – «больше, чем кровь». Мысль о всевластии языка, как нигде, важна в применении к нашей стране, имеющей опыт тоталитаризма с его двумя страшными орудиями господства и принуждения – языком (тотальной, всепроникающей пропаганды) и террором. Простодушная, а иногда даже слепая вера нашего народа в слово (особенно печатное или авторитетно передаваемое средствами массовой информации) делает его особенно предрасположенным ко всевозможным идеологическим заразам. Умелое оперирование определенной (лживой по замыслу) системой слов и жесткая изоляция людей от других «систем» позволяют идеологам превращать общество самостоятельно мыслящих людей в послушное стадо.
    <...>
    Переводить книгу было непросто, поскольку для того, чтобы не засушить эти дневники, не превратить их в чисто филологический материал с автобиографическими вставками, нужно было не только приводить примеры лексики LTI, но по возможности подыскивать эквиваленты из нашей жизни и нашего языка. Как принято говорить в таком случае, пусть читатель сам оценит, насколько переводчик справился со своей задачей.
    Но переводить «LTI» было, вместе с тем, отрадно. Давно уже мечталось о появлении этой столь важной книги на русском языке. И вот эта мечта сбылась, книга станет фактом нашей интеллектуальной жизни, мысли ее автора станут достоянием многих, и не только специалистов. И многие, оглядываясь назад, на историю нашей страны, попытаются ответить на вопрос, который задавал себе Виктор Клемперер: «Как это стало возможным, что образованные люди совершили такое предательство по отношению к образованию, культуре, человечности?»"
     
  17. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Максим Кронгауз, Марина Королева и Ксения Туркова об атмосфере языковой ненависти.

    "Марина Королева:
    Я впервые столкнулась с языковой ненавистью очень давно. Мне было года четыре. Шла Вьетнамская война. Я уже умела читать и нашла дома журнал — видимо, какой-то общественно-политический — и прочитала там новое для себя слово. Оно мне безумно понравилось, я его перекатывала на языке. Слово было «ублюдок», там была фраза «американские ублюдки». Я дождалась родителей и спросила их, а что такое ублюдок? Родители были в ступоре.
    Вот, в последнее воскресенье я посмотрела программу Дмитрия Киселева и сделала несколько выписок. 1 июня, Дмитрий Киселев, «Вести недели». О Западе: «Американцы продолжают шпиговать Европу оружием»; «А там они, хоть лопни, со своей гонкой вооружений»; «Слова Путина вызвали у США просто истерику». Об Украине: «Батальоны националистов на Украине — банда садистов и насильников»; «грызня за власть в Киеве»; «каратели как они есть»; «власть в Киеве пилит все».
    Я напомню, что это новости. Дмитрий Киселев только что получил премию «Тэффи» за информационную программу. Правда, он сам сказал, что ему кажется, что его программа не совсем информационная, но все же это — новости. А ты лучше меня знаешь, что такое язык новостей, он не допускает таких слов.

    Ксения Туркова: Да и минимально оценочных слов он не должен в идеале допускать.

    Марина Королева: Вот это вот «шпиговать», «клепать», «хоть лопни», «садисты и насильники», «грызня», «каратели», — вот это что? Та самая ненависть, языковая вражда, которая льется сейчас с экрана. Это пропаганда.
    <...>...это уже не вражда, а настоящая языковая война. Здесь, конечно, на СМИ лежит огромная вина. Именно они открывают эти шлюзы и дают языковой вражде возможность вылиться.
    Я вот еще из той же передачи выписала для себя — это вполне невинно и не имеет отношения к политике — «шестидесятисемилетняя бабушка Хиллари Клинтон». Это, казалось бы, незаметно, просто укол, походя. Это вот как раз язык ненависти.

    Ксения Туркова: Ну вот, Максим Кронгауз считает, что у языка вражды тоже есть своя градация, какие-то слова не слишком транслируют ненависть, а есть очень в этом смысле сильные. Вот слова «москаль» и «хохол», как по-вашему, являются сегодня оскорбительными?

    Максим Кронгауз: Я считаю их не оскорбительными. Отчасти поэтому ведь происходит такая креативная работа, придумываются «укропы» с одной стороны и «ватники» с другой. Когда стирается оскорбительность, требуется более сильное слово. Мне как лингвисту скорее как раз это интересно, потому что вообще оскорблений-то много, и мы их всегда используем, это вообще одна из важнейших потребностей человека, иметь набор брани.
    Важно, зачем мы это делаем, зачем нужна конфликтная коммуникация. У нее много может быть разных функций, но есть две противоположные. Первая: мы ругаемся, для того чтобы выпустить пар, не передраться и не перестрелять друг друга. А вторая — мы ругаемся для разогрева, чтобы потом начать убивать. Это два вектора.

    Ксения Туркова: Сейчас, кажется, этот языковой конфликт не ведет к успокоению.

    Максим Кронгауз: Ну, это сложный вопрос. Старое уже слово «холивар» — это ругань ради того, чтобы поругаться, не для того, чтобы убедить собеседника. Собеседники никогда не сойдутся по этому пункту.<...> ...холивар, происходящий от holy war, посвящен какой-то идее. И ты не убеждаешь собеседника, а позиционируешь себя. Есть и другие споры. Возьмем, к примеру, внутри-интеллигентские дискуссии, за которыми проще и интереснее следить. Накал там тоже бывает очень серьезным. Когда вообще конфликт может чем-то закончиться, разрешиться? Для этого нужна некая общая этическая шкала. Тогда действительно можно продемонстрировать собеседнику, что он не соответствует чему-то в этой системе этики.
    В холиваре это невозможно. И вот политические споры сегодня, как правило, просто стенка на стенку, без победителей и побежденных, просто: кто передавит, тот передавит. Что касается возможности конструктивного диалога — например, в либеральной среде сегодня очень популярны споры, связанные с политкорректностью. С гендерными проблемами, феминистскими, с сексуальной ориентацией. Как правило они чем-то заканчиваются. Если собеседники нащупывают шкалу, то это спор результативный, а если нет, тогда можно просто поругаться.
    Полезно ли ругаться? Я думаю, да. Если существует ненависть, ее надо выплескивать.

    Ксения Туркова: А если она все плещется и никак не выплеснется?..

    Марина Королева: …и, более того, переходит в поножовщину?

    Максим Кронгауз: Ну, вы же понимаете, что, все равно, просто так не это уйдет, пока есть война. Здесь у коммуникации роль сопутствующая. А политкорректность и феминизм именно что утверждают себя через коммуникацию. Обсуждение, наш Крым или не наш, — это просто самоидентификация: я думаю так, а ты — негодяй. Аргументы тут либо не приводятся, либо приводятся, но они не важны. В результативных спорах, при наличии общей этической шкалы, есть некое движение.
    <...>
    Вы говорите о пропаганде, а я говорю о, так сказать, народных конфликтах, возникающих в интернете. Эти конфликты скорее идут по инерции. А пропаганда работает, конечно, — пока деньги платят.
    <...>


    [​IMG]
    Ганс Руди Гигер


    Марина Королева: Максим нас все пытается увести в сферы чистой науки, а я все о своем, о средствах массовой информации, о том, что меня сейчас не просто беспокоит, а по-настоящему пугает. Вот представим себе, что жителей Вятки мы называем слепородами. Вот, прямо с экранов телевизора. На кухне мы можем называть друг друга как хотим, но в телевизоре…

    Максим Кронгауз: Разумеется, есть законы личного пространства. В публичном пространстве не должно быть никаких оскорблений. Другое дело, что, если идет война, и война в том числе пропагандистская, это все всплывает и используется.

    Марина Королева: Ты так спокойно говоришь, как будто это нормально.

    Максим Кронгауз: Вопрос о норме, на мой взгляд, довольно бессмысленен.
    <...> Что значит «ненормально»? Мы родились в Советском Союзе, и странно делать вид, что этого не было. Советская пропаганда прекрасно все это демонстрировала. Коммуникативные войны сохранились, и мы это видим. Что, у нас есть волшебная палочка, чтобы махнуть и ликвидировать все пропагандистские войны?

    Марина Королева: Нет, просто мне кажется, надо чаще говорить о том, что это ненормально.

    Максим Кронгауз: Ну, это жонглирование понятием «норма». Если мы такие хорошие, добрые люди, конечно, любое зло — не норма. Но в человеческом сообществе это существует. Существует брань…

    Марина Королева: Минуточку, в мировых новостях существуют брань и оскорбления?

    Максим Кронгауз: Нет, про мировые новости я не сказал ни одного слова. Но вот публичные обсуждения того, каким должен быть журналист, меня безумно раздражают, потому что это интересно только журналистам. «Журналист не должен быть ангажирован!» — «Нет, должен!» — «Нет, не должен!»

    Марина Королева: Да нет же, я говорю только про язык.

    Максим Кронгауз: А язык используется такой, какой журналист. Он ангажирован — он использует, не ангажирован — не использует.
    <...>

    Катерина Гордеева: А вот это движение языковых норм, оно идет снизу вверх, от народа к телевизору или из телевизора в народ?

    Максим Кронгауз: Оно, конечно, идет в разные стороны, и мы это видим. Пропаганда настроена ровно на то, чтобы идти сверху вниз.

    Катерина Гордеева: И получается у нее заражать людей?

    Максим Кронгауз: Получается, конечно! И мы видим, как те штампы, которые рождаются в пропаганде, используются в беседах — ну, хотя бы в интернете. Опять же вопрос, как расценивать эту пропаганду. С человеческой точки зрения — нехорошо, с точки зрения успешности пропаганды — это и есть ее успех.
    <...>

    Катерина Гордеева: В языке пропаганды оказалось огромное количество канцеляризмов, которые, как мне кажется, были уже давно забыты. Те молодые люди, которые сейчас работают на федеральных каналах, находятся в одном-двух поколениях от тех людей, которые в совершенстве владели этим языком в Советском Союзе. Это что, генетическая память, или они начитались на журфаках советских газет?

    Марина Королева: Ну, думаю, советские газеты тут ни при чем. Мне кажется, это где-то в подсознании. Странно об этом серьезно говорить, но это действительно так. Точно так же всплывает страх «как бы чего не вышло».

    Максим Кронгауз: Ну, есть ведущие, которые используют и вполне разговорную лексику, Соловьев, например. Мне кажется, это иллюзия, что канцелярит исчез и потом возродился. Он всегда был, просто в постсоветское время был менее активен. Но зайдите в районную поликлинику, зайдите в ЖЭК, посмотрите на памятки, которые там развешаны по стенам. Этот ручеек всегда оставался в жизни и молодых, и старых.

    Марина Киселева: Да, но из журналистики он все-таки лет на двадцать ушел.

    Максим Кронгауз: Сейчас происходит поиск нового языка. Это ведь не вполне советский канцелярит. Новый язык создается из разных источников. Советский бюрократический язык — конечно, один из источников для современных пропагандистов. Но есть и другие источники — в частности, например, английский язык и американская журналистика. И эта попытка создать смесь жаргонизмов и канцеляризмов – в советское время этого не было. Это очень странная речь, не равная тому, чтобы было в советское время. В советское время блюлась чистота публичного коммуникативного пространства, сегодня этой чистоты нет. Опять же, я не даю оценок, хорошо это или плохо".
     
  18. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Речь идёт о книге, которую я представляла в этой ветке, начиная отсюда и дальше, всего одиннадцать больших сообщений.


    Гасан Гусейнов: "Может ли политика испортить жизнь языку?"

    "В конце 1930-х годов филолог-романист Виктор Клемперер начал отбирать материалы, которые сами собой накапливались в его дневнике, в отдельную папку под названием «Язык третьего рейха». Всего двадцать лет спустя он выпустил книгу, которой было суждено стать одним из важнейших источников понимания того, как немецкий язык, язык Гете и братьев Гумбольдтов, Альберта Эйнштейна и Генриха Белля, утратил свою роль мирового языка науки и техники.
    <...>
    В книге всего несколько сот страниц, в более подробном дневнике – несколько тысяч. А писал Клемперер примерно о том, чем в одно время с ним занимался в советском союзе Юлий Марголин, автор книги «Путешествие в стану Зэ-Ка», а тридцать лет спустя будет заниматься в СССР Александр Солженицын. Все эти люди составили отчет о – сейчас будет страшное слово – речевых механизмах отключения обоих этих языков – русского и немецкого – от рефлексии и интроспекции. Рефлексия – это осмысленный отклик на внешние события, интроспекция – это осмысленный взгляд в себя. Рефлексия – это отчет, понятный всем окружающим. Интроспекция – отчет, понятный только тебе самому.
    Что это значит практически? А вот что: какой бы вопрос ни задавала вам ваша жизнь, у вас на все есть ответ-штамп. Например, ваша родина – самая прекрасная страна. Это же очевидно. И совершенно очевидно, что всякий, кто выражает сомнение или осмеливается утверждать, что и его родина – тоже самая прекрасная страна, – такой человек либо предатель, либо враг.
    <...>
    У советской идеологии было одно несомненное преимущество перед нацистской. Нацисты прямо заявляли, что принадлежат к арийской расе, чистота которой требует-де истребления вредоносных евреев и цыган и принуждения остального человечества к поклонению Великой Германии. Советская идеология говорила о «дружбе народов» и всеобщем равенстве народов на основе подчинения личности коллективу, ну, а младших народов и племен – старшим народам. Встроенная в советскую идеологию фиктивная цель делала ее заманчивой для тех, кому было совсем плохо, вот почему она продержалась на несколько десятилетий дольше.
    Обе идеологии рекрутировали себе на службу свои языки. Как и в случае с быстродействующими ядами, ну, или с ложкой дегтя в бочке с медом, оказалось, что достаточно всего нескольких формул-торпед, чтобы носители великих языков полностью утратили союз с этой вот, спящей в твоем языке гуманистической традицией. Гитлер и его геббельсы-гиммлеры убивают в человеке Гейне и убивают человека Тухольского. Сталин и его молотовы-вышинские убивают в человеке Пушкина и убивают человека Мандельштама.
    Обе идеологии были вынуждены для укоренения убивать тех, чей язык был способен на критику, истреблять тех, кто не боялся переспрашивать. Они приучили свои народы сначала уточнять, а не страшно ли переспрашивать, и только потом – рисковать. Поэтому носители немецкого языка в середине и носители русского языка в конце двадцатого века проиграли носителям языков, на которых продолжали спорить о жизни, писать неугодные кому-то книги, издавать газеты, менять правительства примерно как перчатки. Отменять ошибочные решения, называть обанкротившихся политиков банкротами и прогонять их из парламентов и правительственных зданий. Очень часто, почти всегда, этим более свободным народам приходилось многим жертвовать ради того, чтобы слова сохраняли силу и значение. Маленькая Греция, большая Германия и очень большие Соединенные Штаты Америки пользуются сейчас своими политическими языками рискованно и свободно.
    Время, предшествующее моменту выбора, это царство политического языка. В спорах с настоящими противниками всем кандидатам приходится не просто высказывать свои политические предпочтения, планы и амбиции. Им приходится терпеть, когда политические противники громят их за совершенные ошибки, публично демонстрируют, где слова и обещания были одни, а реальность обернулась совсем другой стороной.
    Всего этого в России боятся как огня.
    Но тут никого не спасут такие знакомые русские отмазки:
    «Да какая разница, кто!»
    «Да все одним миром мазаны!»
    «Да следующие могут оказаться еще хуже!»
    В последние 15 лет в России пошли в ход и старые штампы, те самые ключевые слова, которые были в ходу в Третьем Рейхе и в Совке сталинской эпохи – «пятая колонна», «враги народа» и им подобные.
    Правда, и под грохот телевизионного маразма, с его «танковыми биатлонами», с его каждодневными разоблачениями «киевской фашистской хунты», пока еще сохраняет силу многоукладность русской жизни.
    Учебные заведения Российской Федерации находят в себе силы сопротивляться «русскому миру». Куда ни сунешься, везде обнаруживается тяга к английскому языку, к тому авангардному слову, которое хочет слышать от преподавателей и студентов наша страна и остальной мир. Публикация на английском языке ценится в Российской Федерации в десять раз выше публикации на русском. Так называемые отечественные академические издания считаются, по большей части, макулатурой. Не в мире – в самой России. Русский мир сам знает, что он такое. Некоторые коллеги возмущаются. И это хорошее, благотворное чувство. Надо, надо возмущаться. Опыт национал-социализма в Германии и сталинского большевизма в СССР показывает, что политическая глупость слишком дорого обходится людям: она застревает в мозгах на десятилетия".
     
  19. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "Войну – особенно такую, как мировые войны прошлого столетия, – «в чистом виде», без ласкового наркотика поп-культуры невозможно вынести психологически. Факт смерти исключает возможность как-то с этим фактом жить – если ты, конечно, не философ. Подавляющее большинство населения земли – не философы, войны ведутся в нашем мире часто, так что индустрия военного поп-искусства, в частности военной поп-музыки, работает практически без отдыха. Чем могущественнее поп-культура, тем масштабнее эта индустрия, что можно заметить, сравнивая песни двух мировых войн. Прежде всего, песен Второй мировой гораздо больше; за 1920–1930-е в мире возникла уже настоящая промышленность поп-звуков и поп-образов, она производила и воспроизводила эти звуки и образы в невероятных (по старым временам) темпах.
    В самóй поп-музыке того времени произошли гигантские изменения. Все их здесь назвать невозможно, но вот хотя бы некоторые. Во-первых, рост производства грампластинок и патефонов, их техническое усовершенствование и – что важно – удешевление. Во-вторых, появление и распространение радио, которое для населения оказалось гораздо более доступным способом слушать музыку. Мне кажется, именно радио, а не прогресс в звукозаписи, совершило здесь настоящую революцию. В-третьих, европейская поп-музыка вышла из периода самодостаточности и самоограничения. До 1914 году влияние на нее африканских, американских, латиноамериканских мелодий и ритмов было несущественным; а вот в 1920-е чужая музыка вышла на широкую эстраду Европы. Собственно европейская (и даже советская) поп-музыка 1920–1930-х годов – смесь европейских вальсочков с латиноамериканским танго, американскими регтаймом, фокстротом, чарльстоном, свингом. В-четвертых, нельзя не упомянуть роль еврейских композиторов и музыкантов, которые, будучи рассеяны по всей Европе и обеим Америкам, оказали значительное влияние на все без исключения жанры тогдашней поп-музыки. Любопытный пример того – легендарное польское танго межвоенного периода, в котором изначальный заокеанский жанр растворился в польском и еврейском музыкальном контексте. Наконец, в-пятых, межвоенный период в Европе – эпоха «второго издания национализма», время авторитарных военных, фашистских диктатур и тоталитаризма двух разновидностей, гитлеровского и сталинского. Все эти режимы, кто больше, кто меньше, делали ставку на – соответственно понятый ими – национализм. Оттого все, что почиталось там «народным», «традиционным», «исконно своим», тут же бралось на вооружение и всячески навязывалось подданным. Поп-культура оказалась идеально для этого приспособлена – ведь она была изобретена буржуазным обществом XIX века примерно тогда же, когда и сама идея «народного» и «традиционного». Перед нами не параллельные процессы – это разные аспекты одного процесса. Отсюда изобилие в межвоенной поп-музыке полек, вальсов, псевдонародных песен с непременно ухарской простодушной интонацией. Результат, по большей части, получился чудовищным, обыватели в массе своей явно предпочитали более современную смесь заокеанской музыки с европейским кабаре, но идеологически-выдержанные создатели «истинно-народного искусства» имели поддержку в виде цензуры, полиции и карманной прессы, так что запросто отмахнуться от них было невозможно. И вот мы наблюдаем удивительные трансформации вроде одного из первых советских джаз-оркестров Эдди Рознера, исполняющего в 1944 году нестерпимо-фальшивую песенку «Парень-паренек» (музыка Эдди Рознера, слова Наума Лабковского). Но, благодаря новым медиа, прежде всего радио, подобные вещи также стали важной частью тогдашнего звукового ландшафта.


    [​IMG]
    Маргарет Берк-Уайт


    Из деталей этого, еще мирного, ландшафта и составлен оригинальный саундтрек Великой Отечественной (да и Второй мировой, если говорить о европейских странах). В советском случае мы наблюдаем еще один удивительный процесс – возвращение (через двадцать с лишним лет после революции) «дореволюционного». Казалось бы, с культурой «старой России» было покончено дважды: в лихорадочно-утопические 1920-е годы и в кровавые 1930-е. В живых (или на свободе) осталось немного людей, которые могли бы воспроизводить мещанскую культуру начала XX века. Тем не менее она оказалась столь сильной, что выжила, сначала почти в подполье, а потом все больше и больше набирая силу. Огромную роль здесь сыграла война. К примеру, если в конце 1930-х на всякие городские романсы смотрели еще довольно косо, то военная поп-музыкальная индустрия уже совершенно немыслима, например, без Клавдии Шульженко и ее меланхоличных, печальных, любовных песенок. Обывательский лиризм, сентиментальщина, мелкобуржуазная стихия чувств – все это было реабилитировано в одно мгновение 22 июня 1941 года. Всеобщую войну можно вести, кормя подданных идеологическими лозунгами о грядущем рае, но выигрывают ее те, кто хочет остаться в живых и вернуться к мирной жизни. А мирная жизнь включает в себя атрибуты, которые советская власть до того не шибко любила, например, городские романсы. Сталин был вынужден сделать ставку на традицию, на обывателя с его кругом интересов (включая даже его религию – отсюда установление нового типа отношений с РПЦ и прочими церквями в годы войны). Без этого не было бы Победы.
    Саундтрек Великой Отечественной звучит для сегодняшнего уха странно. Прежде всего это песни о сентиментальных людях и приватных чувствах, которые исполняют частные люди. Никакого пафоса, почти никакого «мы». Удивительный парадокс – именно такого рода музыка сопровождала самую бесчеловечную, агуманную, деперсонализированную войну в истории модерности. В братских могилах на полях сражений, на помойках страшных лагерей и на кладбищах тюрем лежали трупы миллионов людей, лишенных права на индивидуальную жизнь (включая право на страх своей собственной смерти). Но над всем этим ужасом пелись песенки про тихие семейные, любовные радости, про свой дом и свой горшок щей, про право быть собой, радоваться жизни и умирать не со всем коллективом (нацией, классом) вместе, а частным образом. Собственно, солдаты умирали за это, а не за победу коммунизма или торжество тирана. В этом проглядывает чудовищная ирония, главная подмена XX века: лелеяли одно, а гибли совсем за другое.
    Так или иначе все эти песни, даже столь нелепые, как «Веселый друг гармонь» в исполнении Даниила Демьянова (1944, музыка Константина Листова, слова В. Тихонова), сыграли в Победе гораздо бóльшую роль, нежели все потуги сталинских пропагандистов. Они давали советскому человеку времен войны шанс хотя бы иногда бывать – пусть даже фантомно, пусть даже иллюзорно – в мире, где он был ценен именно как отдельный человек, а не как пушечное мясо или лагерная пыль. Саундтрек Великой Отечественной возвращал его в идеальный мир «нормальности», обставленный согласно тем же законам, что и подобный мир немца, француза, британца, чеха. Слушая эти песни, он мог хотя бы на мгновение увидеть себя в той жизни, где кошмара всеобщего уничтожения не предусмотрено.
    Однако самая злая ирония в том, что весь этот кошмар создали те же люди, столь тайно и страстно мечтавшие выпасть из него – хотя бы на мгновение".

    Кирилл Кобрин, "Песенки Победы"

    Источник.
     
  20. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    В интервью снова упоминается Клемперер, обзор книги которого начинается с этого поста.

    "— Немецкий филолог Виктор Клемперер, наблюдая за языком нацистской пропаганды, заметил, что она меняет значения привычных слов. В «Языке третьего рейха» Клемперер писал, что слово «героизм» стало означать лишь «способность поставить жизнь на карту», а это есть «у любого драчуна и каждого преступника». При этом из «героизма» начисто исчез смысл служения благу людей. И хотя любые параллели с Германией 1930-х у нас воспринимаются крайне болезненно, не то же ли самое происходит сегодня? Взять слово «патриот»…

    — Прежде чем говорить о параллелях, нужно понять, что за механизм в языке в таких случаях включается. Он называется десемантизацией. Попросту говоря, это опустошение, выхолащивание, девальвация значения. Суть в том, что некоторые слова вдруг неожиданно становятся более частотными, расширяют сферу употребления, но при этом теряют смысл или по крайней мере часть компонентов смысла.

    — Происходит то же, что со словом «волки!», которое слишком часто кричит пастух?

    — Можно и так, но здесь речь не об обмане, а об экспансии слова, как если бы пастух стал называть волками еще и собак. Этот механизм используется в разных сферах. Например, в рекламе. Но десемантизация активно используется и в тоталитарном дискурсе. Это не то чтобы параллель или аналогии между двумя конкретными эпохами. Это стандартный прием, который стандартно используется в стандартных ситуациях. Он очень характерен для советского дискурса, когда выстраивались целые ряды несинонимичных слов, которые стали означать просто положительную или отрицательную оценку. Например: «израильская военщина», «безродный космополит». Точно так же сегодня слова «либерал» и «демократ», которые вообще-то значат разное, используются как ярлыки для определенной группы людей. А слово «фашист» стало главным ругательным, а «патриот» главным положительным. При этом смысл размыт и вымыт.

    — Это происходит сознательно или неосознанно?

    — Это могут делать и политтехнологи, но чаще это происходит неосознанно. Более того, когда ярлык становится слишком уж очевиден, начинается поиск нового слова. «Демократ» в этом смысле – уходящее слово, а «либерал» – новое. Точно так же рекламщики все время ищут новые положительные слова, чтобы продавать товар. <...> В рекламе это сознательный процесс. В тоталитарных дискурсах он может быть сознательным, а может и естественным, это трудноразличимые вещи.

    — Клемперер обращал внимание на формальные приемы пропаганды, например на так называемые иронические кавычки. Враг не может желать добра, поэтому он «желает добра»…

    — Да, это другой стандартный прием. Вообще, как определить, что перед нами текст пропагандистский? Чем он отличается от обычного? Прежде всего обилием оценок. Если текст насыщен оценками, то он, скорее всего, пытается нами манипулировать. Содержание тогда выхолащивается, превращается во второстепенную вещь. И эти кавычки – способ отрицательной оценки. Просто иногда бывает явная оценка, эксплицитная, а иногда более скрытая, имплицитная. Имплицитная работает сильнее.
    <...>
    ...главный прием я назвал – выработка новых средств для положительных и отрицательных оценок. <...>
    Второй прием, тоже очень важный, – это формирование особой реальности с помощью слов. Когда при помощи «слава КПСС!» или «слава героям труда!» формируется реальность, которая к миру реальному имеет слабое отношение. То есть с помощью вброшенных слов формируются несуществующие вещи. При этом бывают вбросы удачные и неудачные.
    <...> ...когда вброс удается, это величайшее достижение того, кто это сделал. В недавней нашей истории таким успешным словосочетанием было «новые русские», приписываемое основателю «Коммерсанта» Владимиру Яковлеву. Яковлев сформировал действительность до того, как она появилась, а дальше она подстраивалась под этот вброс. Нечто подобное повторилось недавно, когда журнал «Афиша» и Юрий Сапрыкин вбросили слово «хипстер», которое тогда казалось, что в пустоте существует. Тем не менее образовалась группа молодых людей, которые себя так и называют.
    <...> Когда Яковлев заговорил о «новых русских», новых русских еще не было. Более того, реальные новые русские, полубандиты, отличались от положительной идеи Яковлева. А игры с сексуалами – это скорее поиск тренда рекламного характера, который все слои объединяет. Но это не социальные вещи, это игры. А то, что случилось с хипстерами, – это действительно история классового сознания. Оно тоже связано с модой, но это гораздо более социальная вещь, особенно для нашей страны. <...> ...если говорить о действительности, то недавно была попытка вбросить еще одно замечательное социальное слово, но оно скорее не прижилось, поскольку сразу было вброшено с отрицательной оценкой. Это слово «креакл». Это была попытка описать бунтующий, фрондирующий класс, который вышел на Болотную площадь. Но в итоге вброс не удался, потому что еще и класс как таковой в результате рассыпался, политические события его разрушили.

    — Мне хотелось бы вернуться к разговору о языковых маркерах, позволяющих выявить пропаганду, как носки с сандалиями маркируют определенный тип людей.

    — Два я уже назвал: насыщенность оценками и внезапная частотность некоторых слов, которые прежде не были столь частотными. И вбросы – когда появляются слова с неясной семантикой. Заметьте, как только слово «патриот» теряет часть смысла, приклеиваясь к определенной группе людей, оно меняет и частотность. Или вот это придумывание отрицательных слов в русско-украинском конфликте. Как резко увеличило частотность слово «ватник», перестав быть одеждой и став характеристикой! Или слово «укроп»... Вот эти слова, несущие оценку, резко увеличили свою частотность и стали использоваться не так, как раньше. С вброшенными словами, формирующими новую реальность, более сложная ситуация. Можно вспомнить, например, «принуждение к миру».

    — Его применение пытались оправдать тем, что это якобы юридическая формулировка.

    — Неважно, эти слова были никому не известны! Возможно, они и существовали где-то в недрах языка, но вдруг они вырываются на поверхность, их начинают произносить все, и все пытаются нащупать их смысл. Хотя в случае «принуждения к миру» смысл понятен, это такой смысловой перевертыш... Но общая идея состоит в том, чтобы нечто назвать другим именем и создать другую сущность.
    <...>

    — Когда Германия стала выпутываться из последствий нацистской пропаганды, был запущен процесс, называвшийся денацификацией. В котором, кстати, активно участвовал тот же Клемперер. Что бы вы посоветовали человеку или группе людей, ставящих цель противостоять пропаганде сегодня?

    — Я думаю, что пропаганде можно противопоставить две вещи. Первое – другой поток пропаганды, то есть своего рода контрпропаганду, и я боюсь, что в мире сейчас происходит именно это. Это работает на уровне масс. Для умных людей работает другой принцип – разоблачения приемов.
    <...>
    Когда о чем-то сообщают в газете или по телевизору, первая реакция состоит в том, чтобы поверить. Проверка же требует значительных усилий, если только тема не касается нас лично. Вот и все. Тот телеканал воздействует сильнее всего, у кого наибольшее покрытие.
    <...>
    Речь – это вообще привычка. То, что нам кажется непривычным, нас задевает… Наша языковая интуиция формируется нашей речевой практикой. Что слышит наше ухо, к тому мы и привыкаем. То же произошло с матом. Поскольку он чаще слышен, он уже по-другому воспринимается… Иногда я сталкиваюсь с ситуацией, когда не вполне могу определить, кого ненавидит та или иная очень узкая группа. Понятно, что ненавидят другой социальный слой, и слово «кушать» его вполне определяет. Но вот часто люди не переносят слово «улыбнуло» или приветствие «Доброго времени суток!». Кого мы ненавидим, кто стоит за этим? Фидошников, которых уже нет? Получается, что я это ненавижу, потому что мой круг это не употребляет… И третий тип связанных с языком конфликтов – конфликт политический, когда за тем или иным словоупотреблением стоит идеология.

    <...>
    В СССР были другие идентификаторы. Там была задача найти «своего» – и его находили по пластинке Окуджавы или книжке Воннегута и радовались, что нашли. А то, гнида он или не гнида, не интересовало. Водораздел проходил по «советский-антисоветский». Это была простая вещь: если читает Бродского – то свой. А сейчас Бродского читает кто угодно. Вон, почвенник Бондаренко читает и восхищается Бродским. Поэтому сейчас приходится оценивать человека и по Бродскому, и по Докинзу, и по политике, и по поведению. Раньше было достаточно одного критерия, а сейчас появилась многоаспектная оценка. Более того, вот эти лингвистические конфликты - они очень редко ведутся между идейными противниками, они куда чаще ведутся в своем кругу. Гораздо больше удовольствия уличить своего как нарушителя границ! Я помню, как однажды в «Фейсбуке» тогдашний министр культуры Москвы Капков допустил ошибку в написании «-тся». И тут же появились интеллигентные дамы, которые потребовали его отставки. Он ответил: неужели этого достаточно для отставки, - и получил категоричное требование не-мед-лен-но уйти. Почему? Да потому, что поймали своего! А с точки зрения новой конфликтности поймать своего гораздо ценнее, чем биться с чужим, которого все равно не победишь. <...> Вот это – новая характеристика. Поскольку диалог с властью или с идейными противниками разрушен, он воспроизводится в узких кругах своих, причем битва идет не на жизнь, а на смерть. Пространство сузилось, а конфликтность и ненависть сохранились. При этом, что отметить важно, рефлексия в таком конфликте полностью отсутствует. Например, представления о языке, за которые люди бьются, не совпадают с языком, на котором люди говорят. И, обвиняя друг друга в ошибках, спорщики не замечают, что совершают их сами".

    Максим Кронгауз

    Источник.
     
  21. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "...на внутреннем медиарынке пропагандистские приемы остаются неизменными уже много лет. Они придуманы совсем не в России и были описаны еще в первой половине прошлого века. Эффективность их не меняется, потому что российский пропагандист, как и любой другой, пользуется дефектами логики и искажениями восприятия, присущими любому человеку независимо от его национальности и эрудиции. Все описанные ниже приемы отнюдь не специфичны именно для России, но их в разных сочетаниях можно обнаружить в любом сообщении, исходящем от российских СМИ, политиков и добровольных или профессиональных сторонников власти.

    «Семь грехов пропаганды»

    Клайд Миллер, один из основателей Института анализа пропаганды (Institute for Propaganda Analysis), составляя свои инструкции по противодействию пропаганде, даже не задумывался о их применении где-то, кроме США, – ни сталинский СССР, ни нацистская Германия, ни грядущая мировая война американцев тогда почти не интересовали. Все, чего хотел добиться Миллер, – это научить сограждан делать более осознанный политический выбор. <...> ...все приемы из брошюр ИАПа, за исключением конкретных исторических примеров их использования в рекламе или популяризации «Нового курса» Рузвельта, в полной мере применимы и к современной России. Можно посмотреть любой выпуск «Вестей недели с Дмитрием Киселевым» или «Анатомию протеста», пресс-релиз МИДа или пояснительную записку к очередному репрессивному законопроекту – там обязательно обнаружится один, а чаще сразу несколько из «семи грехов пропаганды» по Миллеру.

    Навешивание ярлыков (Name-calling)
    Это самый простой и очевидный прием, используемый в российской пропаганде, транслируемой как на домашнюю, так и на зарубежную аудиторию. К идеологическому противнику пропагандист применяет слова, вызывающие у слушателя исключительно негативные ассоциации. С их помощью можно манипулировать страхом и ненавистью – мощными, неуправляемыми эмоциями. У Миллера в качестве примеров таких ярлыков приводятся «красный» или «коммунист», а самые очевидные ярлыки в сегодняшней российской пропаганде – это «хунта», «бандеровцы» и «фашисты». Поскольку ярлыки имеют лишь самое посредственное отношение (или вообще никакого) к реальной сути идеологических разногласий между пропагандистом и его объектом, ими можно жонглировать как угодно. Обратите внимание, как с изменением внешнеполитической повестки «хунта» и «фашисты» практически мгновенно исчезли из общественного дискурса, а вместо них теперь в воскресных выпусках передачи Дмитрия Киселева появились «исламисты». «Исламист» – это любой, кто воюет против союзника России Башара Асада, вне зависимости от его реальных религиозных взглядов.

    Сверкающие обобщения (Glittering generalities)
    При помощи таких обобщений пропагандист переносит вес некоего универсального понятия на свое сообщение с целью убедить слушателя принять его, не подвергая сомнению. Такими понятиями могут быть «народ», «патриотизм»; у Миллера – «свобода», «демократия» и «американский образ жизни», а в России это «духовность» или «традиционные ценности» (см. далее «Апелляция к традиции»).

    Перенос (Transfer device)
    При помощи этого приема пропагандист для усиления своего сообщения пользуется именем некой личности, организации, социальной группы или общественного института, обладающего престижем или влиянием в обществе: например, священников или ветеранов. Перенос тесно связан с использованием ярких образов: национального флага, религиозных символов, портрета президента. А может быть и наоборот... <...> В этом случае на объект пропаганды переносится не позитивная ценность, а негативная. Еще один специфически российский случай применения метода переноса – различные западные «эксперты», «политологи» или «СМИ», транслирующие нужную пропаганде точку зрения. У них может не быть никакого реального влияния в их среде: «зарубежные СМИ», сообщающие о падении рейтинга Обамы или росте авторитета Путина на Западе – это один-единственный крошечный сайт, а «эксперт» – никому не известный блогер. В отдельных случаях для переноса используются источники, специально заведенные и поддерживаемые для этой цели. Например, пропаганда, нацеленная на зарубежную аудиторию, может быть абсолютно неэффективна – скажем, сайт на польском языке, расхваливающий Россию и Путина, в Польше никто не читает. Но российские информационные агентства могут цитировать его как «польские СМИ» и создавать у читателя впечатление, что поддержка Путина в Европе гораздо значительнее, чем она есть на самом деле.

    Свидетельство (Testimonial)
    Пропагандист может привлечь на свою сторону как эксперта по какому-то вопросу, так и просто популярного у зрителей человека, чьи политические взгляды не имеют никакого отношения к его таланту или успеху. Певцы и спортсмены, заседающие в Думе членами партии власти, стареющие голливудские звезды, обнимающиеся с Путиным и Кадыровым, – это все классическое свидетельство по Миллеру. Жерар Депардье, с сияющим видом демонстрирующий свой новый паспорт с двуглавым орлом, имеет самое смутное представление о политическом устройстве России, но его свидетельство активно используется российской пропагандой как символ поддержки России на Западе.

    «Простой парень» (Plain folks)
    Тут все довольно очевидно. Кадры, на которых Обама с аппетитом уплетает гамбургер, а Путин рыбачит, – классический прием «простой парень» по Миллеру, попытка быть ближе к избирателю, показать «я такой же, как вы». Правда, в случае с Путиным этот метод дает сбои: имидж Путина как всесильного и премудрого отца нации противоречит этой показной простоте, поэтому если он рыбачит (все любят рыбалку!), то обязательно должен поймать рекордно огромную щуку, а если ныряет с аквалангом, то непременно достать из морских глубин древнюю амфору.

    «Туз в рукаве» (Card stacking)
    У Миллера card stacking – это когда фокусник, показывающий карточные трюки, дает зрителю выбрать карту из колоды, как бы случайную, но на самом деле уложенную в нужном ему порядке. Применительно к пропаганде прием «туз в рукаве» относится к избирательному использованию фактов, когда одни замалчиваются, а другие, второстепенные, наоборот, выпячиваются. «Туз в рукаве» особенно эффективен в качестве метода обороны. Кандидат от партии власти, которого подозревают в коррупции, может подчеркивать, сколько при нем было открыто детских садов и посажено деревьев (его коррумпированность от этого не меняется). <...>

    «Запрыгивай на телегу» (Bandwagon)
    Метод «запрыгивай на телегу» – это апелляция к большинству, к стадному инстинкту, присущему любому человеку. Человек больше склонен сделать выбор, даже если он лично ему не близок, если видит, что такой же выбор сделали сотни, тысячи, миллионы, столько-то процентов, большинство таких же, как он. Для этого в рекламе используются выражения типа «столько-то процентов потребителей пользуются зубной пастой такой-то марки», а в политике – кадры с массовыми демонстрациями, толпами довольных избирателей, идущих на участок, слова, включающие в себя максимально широкие группы населения, типа «Единая Россия» или «Общероссийский народный фронт». И конечно, пресловутые 86% россиян, которые, согласно соцопросам, во всем поддерживают власть: сама эта цифра убеждает тех, кто сомневается, в верности выбранного курса. А на тех, кто все-таки отказывается «запрыгнуть на телегу» и сделать выбор большинства, оказывается дополнительное давление – их объявляют маргиналами и отщепенцами.

    Никакая пропаганда не может состоять целиком из лжи – или, наоборот, только из правды. Пропагандист смешивает правду, полуправду, ложь, умолчания и недоговорки, играет на незаметных для неискушенного слушателя логических нестыковках и искажениях восприятия. Каждый из описанных выше Миллером приемов можно разложить на набор таких уловок и искажений.

    Логические уловки

    Это искажения логики, разрывы между посылками и выводами, приводящие к неверной аргументации. Но в пропаганде они используются вполне осмысленно, поэтому уместнее называть их логическими уловками или трюками. Здесь я приведу лишь несколько примеров.

    «Какнасчетизм»
    Термин whataboutism («какнасчетизм») ввел в оборот в 2007 году обозреватель журнала Economist Эдвард Лукас в своей колонке о «полезных идиотах». В ответ на любую критику в адрес России те, пишет Лукас, прибегали к старому аргументу советской пропаганды: в России нет свободы прессы – а как насчет нарушений свободы слова в самой Британии? Прием этот в советской прессе был настолько популярен, что про него есть классический анекдот. «Голос Америки» спрашивает у армянского радио: «Какая зарплата у советского рабочего?» После долгой паузы армянское радио отвечает: «А зато у вас негров линчуют!» «Какнасчетизм» в современном виде – это модификация классической логической ошибки (или уловки) tu quoque, то есть «сам такой»: вместо того чтобы ответить на обвинение по сути, оппонент обвиняет собеседника в том, что он сам не способен действовать в соответствии с декларируемыми ценностями. <...>

    Анекдотическое свидетельство
    Уловка «анекдотическое свидетельство» – это частный случай, который пропагандист использует, чтобы сделать некий общий вывод, подтверждающий его точку зрения. Самый яркий пример из недавних – это «россиянка, живущая в Германии, рассказывает, как нагло ведут себя иммигранты-мусульмане». Личный опыт одного человека тут используется как доказательство общей картины «Европа гибнет под натиском мусульман», которую рисуют российские государственные СМИ.

    Пугало
    При помощи этого приема пропагандист подменяет аргумент своего оппонента на неверный, более слабый или глупый, и спорит с «соломенным чучелом». Оппонент может быть вообще выдуманным – это популярный жанр спора «с одним знакомым оппозиционером», с «человеком, который называет себя либералом»... <...>

    Уловка Галилея
    Галилей выступил против значительно превосходящих его сил противника и был прав; следовательно, каждый, кто выступает против более сильного противника, прав. Эта уловка почти исключительно используется в российской пропаганде, вещающей за рубеж: некто, критикующий США, должен быть прав, как бы нелепы ни были его аргументы. Среди героев телеканала RT (бывший Russia Today) масса сторонников самых диких теорий заговора, обвиняющих правительство США или мировое правительство в самых разных злодеяниях. Их правота состоит исключительно в том, что они осмелились критиковать существующий порядок вещей, хотя их доводы на самом деле абсурдны.

    Ложная дилемма
    Пропагандист, прибегающий к уловке «ложная дилемма», ставит слушателя перед вымышленным выбором только из двух взаимоисключающих вариантов. Например: «У России может быть только свой, особый путь развития, иначе она погибнет». В действительности у России может быть масса возможных путей, ни один из которых не приведет к распаду страны. Известный афоризм «У России только два друга – ее армия и флот», используемый для оправдания изоляционизма и милитаризации, – это тоже ложная дилемма, ведь на самом деле у России может быть сколько угодно друзей, а не ноль или только два.

    Апелляция к традиции
    Это частный случай принципа Юма – из того, что «есть», не проистекает «должно быть», или чего-то не должно быть, потому что его не было до этого. Эта уловка часто используется пропагандистами для дискредитации идей, противоречащих существующему порядку вещей. Например: «России не подходят западные ценности, так как они не традиционны для нашей страны».

    Когнитивные искажения

    Это нарушения восприятия, ведущие к неверным выводам или иррациональному поведению. Но в пропаганде они могут использоваться вполне намеренно и весьма успешно, так как когнитивные искажения в той или иной степени свойственны всем, даже самым рационально мыслящим людям. Например, конформизм, то есть изменение поведения под влиянием реального или вымышленного давления со стороны большинства – это эффект, который делает возможным пропагандистский прием «запрыгивания на телегу» (см. выше). Вот пара примеров использования таких искажений в пропаганде.

    Ошибка подтверждения
    Людям свойственно из всей массы доступной им информации выбирать факты, подтверждающие их собственные наблюдения, и отвергать противоречащие, пусть даже правдивые. Этим искажением часто пользуются российские пропагандисты. Например, выбирается одно высказывание западного политика про Россию или одна критическая статья и используется как доказательство тезиса «Запад ненавидит Россию/западные СМИ только ругают Россию». Впоследствии зритель, которому навязано это мнение, будет сам расценивать каждый частный случай как подтверждение этого тезиса, хотя автор того же высказывания в другом контексте мог высказываться о России вполне благожелательно или нейтрально. Частный случай ошибки восприятия – это «эффект отдачи», когда человек, придерживавшийся ошибочного мнения, сталкивается с неопровержимым доказательством его ошибочности, но лишь сильнее укрепляется в своем мнении.

    Ошибка атрибуции
    В бытовом смысле ошибка атрибуции – это когда человек в неудачах других винит их личные качества, а в собственных неудачах – внешние факторы («Вася не сдал экзамен, потому что не готовился, а я – потому что попался плохой билет»). <...>

    Выводы

    Многое из того, что описано выше, кажется очевидным и не требующим разъяснения. Но пропаганда от этого не перестает быть такой эффективной: в конце концов, она обращается не к разумному началу, а к его естественным искажениям. Поэтому Миллер в своей методичке постоянно напоминает: задавайте себе вопрос, имеет ли ценность сообщение само по себе, если из него убрать эмоциональную составляющую. Что говорящий подразумевает под «свободой»? Свобода для кого и от чего? Конечно, можно попытаться полностью отгородиться от пропаганды: не включать телевизор, не читать мнения тех, кто хоть как-то связан с властью, уйти во внутреннюю эмиграцию. Но, во-первых, если отбирать только те мнения и факты, которые соответствуют собственной картине мира, можно попасть в ловушку описанной выше ошибки подтверждения. Во-вторых, вокруг нас есть люди – друзья, родственники, случайные попутчики, – на которых пропаганда действует гораздо эффективнее, чем на вас. Разложив ее доводы на составные элементы при помощи простого инструментария, вы можете попробовать обратиться к разумному в человеке, которое пропаганда старается обойти. И, например, избежать семейного скандала или разрушенной дружбы. Кроме того, это попросту полезное интеллектуальное упражнение".

    Алексей Ковалёв

    Источник.
     
  22. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "– На ваш взгляд, этот год был богаче на слова или беднее? Чем это вызвано?

    – На конкурс выдвигаются слова и выражения, наиболее характерные для данного года, знаменующие его исторический смысл. В 2014 году на конкурс поступило около 300 слов и выражений, в 2015 г. около 200 (плюс 35 авторских неологизмов). Это не значит, что 2015 беднее, чем 2014. Но слом исторической парадигмы – присвоение Крыма, война с Украиной – произошел именно в 2014 г., так что 2015 г., каким он отразился в языке, лишь усугубил эту тенденцию: милитаристскую, империалистскую, изоляционистскую (шовинистическую или патриотическую, как кому угодно это называть). Многие слова прошлого года оказались столь же актуальными в нынешнем: “гибридная война”, “санкции”, “антисанкции”, “иностранные агенты”, “падение рубля” и пр., но они уже не воспринимаются так свежо.

    – Кажется, лексика вражды в этом году отошла на второй план, или это только иллюзия?

    – Боюсь, вам только кажется. Многие слова остаются с прошлого года, и их накал не ослабевает. “Иноагенты”, “вата”, “укропы”, “хунта”, “пятая колонна”… Не случайно список “Антиязыка” возглавило откровенно хамское и бессмысленное выражение – выплеск злобы: “Обама – чмо”. Эта блуждающая злоба легко меняет свои объекты, чтобы воспламеняться с новой силой: Америка – Украина – Турция… Перефразируя Маяковского, “Злоба прёт! Не для вас уделить ли нам?” “Атмосфера ненависти” заняла третье место в списке выражений/фраз. Так что панфобия, мирозлобие – в полном разгаре.
    Особо слышна, по сравнению с прошлым годом, новая нота, внесенная дурными (и, надеюсь, несбыточными) предчувствиями большой войны. Здесь такие слова: “война” (3-е место), “гибридная война” (4-5), “милитаризм” и “Третья мировая” (чур-чур!).
    С другой стороны, обнадеживает слово “беженцы”, победитель этого конкурса. В истории российских слов года оно уникально. Впервые за те девять лет, что проводится конкурс, Слово года отнесено не к российской, а к иностранной – европейской и ближневосточной реальности, к жертвам войны. И его победа – это в какой-то мере победа всемирной отзывчивости. Впрочем, по отношению к беженцам российская пресса проявила немало злорадства, не столько сочувствия к жертвам, сколько насмешки над жертвами этих жертв – над самими европейцами (отсюда и новое словцо – “Еврабия”).

    – Почему, как вы думаете, Выражением года стало народное название “Немцов мост”? Это просто дань памяти человеку или это действительно отражает происходящее в России в целом? Мы все стоим на этом мосту?

    – Убийство Немцова – болевая точка этого года, точка надлома всей постсоветской эпохи. А выражение “Немцов мост” двойственно по значению. Да, мост – это место гибели, но все-таки он ведет на другой берег, и в этом смысле “Немцов мост” – эмблема надежды, того пути в будущее страны, который проложен Борисом Немцовым.

    – Какие слова, на Ваш взгляд, незаслуженно не попали в список? Чей потенциал не оценили? Мне жалко слово “телебидо”, оно очень точное.

    – Да, мне тоже нравится. По какой-то причине не попали в список слова “импортозамещение”, “патриотизм”, “шовинизм”, а также недавно возникший оксюморон – “беззащитный бомбардировщик”. Заслуживают внимания “Чучхерия” (страна, выбравшая курс на изоляцию), “Новосирия” (по аналогии с “Новороссия” как сфера российских интересов) и противительный союз “зато”, которое служит коронным аргументом в устах гипер-патриотов: “да, мы беднеем, зато…” (Крым наш, мы самые крутые и т.п.).

    – В рубрике “Антиязык” есть удивительные перлы, например, “пик кризиса” (оксюморон президента), “Святая Русь, халифат и СССР” (теократии и идеократии, которые, по мнению В. Чаплина, должны слиться в будущей России), “развивать отступление” (еще один оксюморон – о российской экономике).

    – Из авторских неологизмов заслуженно, с большим отрывом, победило выражение Андрея Десницкого “бессмертный барак”, но есть немало других интересных однословий и словосочетаний, не попавших в первую десятку: “самобытно-обочинный строй” (примерно то же, что “Чучхерия”), “ностальгибельный” (о гибельной ностальгии, овладевшей нашим обществом), “балакавр” (дипломированный специалист по болтовне)…

    – В прошлом году победило образование “крымнаш”. Что, по вашим наблюдениям, с ним произошло за этот год? Оно активно употребляется?

    Мне кажется, слово “крымнаш” из лозунговой модальности перешло в номинативную, из клича – в кличку. “Крымнашизм”, “крымнашист” – это уже обозначение определенной позиции, идеологии, ментальности: упертая великодержавность и конформизм. Думаю, что оно останется в языке, как обозначение массовой истерии 2014-15 гг.

    – Какие неологизмы остаются в языке: те, которые придумали специально, или те, что родились неожиданно, случайно?

    – Я не вижу принципиальной разницы между “специально” и “неожиданно”. Все неологизмы кем-то придумываются, имеют авторов (хотя и не всегда известных). Никакая толпа не изрекает хором новое слово. Кто-то вносит его в языковую среду, а оно там приживается или отторгается. Поскольку неологизм рождается индивидуально, то в нем, как во всяком словотворчестве, есть элемент вдохновения, неожиданности.
    Из неологизмов, помимо вышеупомянутых, есть шансы остаться в языке у “нипричемышей” (тех, которые всегда нипричем, а таких, увы, сбольшинство), у шутливого “лингвалидола” (лекарства для болезненно реагирующих на языковые ошибки), у “советоши” (советской ветоши), у “межрождественья” (праздничного периода между католическим и православным Рождеством, с Новым годом ровно посредине).
    Но вообще, как считают линвисты, требуется по крайней мере 30-40 лет, чтобы определить, останется ли слово в языке. Очень долгий испытательный срок.

    – Почему, как вы считаете, вообще важно проводить такие конкурсы? Как бы вы объяснили читателю, зачем фиксировать слова?

    А зачем вообще нужны история, лингвистика, социология? Для того, чтобы общество себя осознавало, в том числе связывало свое прошлое и будущее через настоящее. Вот и “Слово года” – это мощный инструмент самосознания общества, его движущих идей, логосов, “логомотивов”".

    Михаил Эпштейн

    Источник.
     
  23. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    Кирилл Кобрин: "Книги Лондона. Язык новостей времен деградации"

    "Недавно я читал газетный вариант "Оруэлловской лекции" экс-главы англиканской церкви Роуэна Уильямса и одним глазом поглядывал на новости.
    В новостях тогда рассказывалось, как вооруженный до зубов российский сторожевик "Сметливый", находясь в Эгейском море, обстрелял туреций сейнер. Военные негодовали – (почти) враг приблизился на 600 метров, не отвечая ни на какие предупреждения. Впрочем, как сообщило министерство обороны РФ, огонь был открыт из стрелкового оружия "по ходу движения турецкого судна на расстоянии гарантированного непоражения". Разгневанные российские власти вызвали для объяснений турецкого военного атташе. Впрочем, капитан сейнера сказал, что никакой стрельбы не слышал. Да, чуть, не забыл:текст Уильямса называется "Чему может научить нас Оруэлл о языке террора и войны".
    Лекция бывшего архиепископа Кентерберийского, опубликованная в газете "Гардиан" (прочитана она была еще в середине ноября), развивает тему знаменитого оруэлловского эссе "Политика и английский язык". Пересказывать эссе я не буду; оно широко доступно в русском переводе.
    Нам здесь важно следующее: Оруэлл не только выступает против засоренности современного ему языка готовыми, ничего на самом деле не значащими формулами, напыщенными выражениями, малопонятным жаргоном - всем, что характерно, думаю, для любых времен. Он еще устанавливает прямую связь между порчей, деградацией языка – и политической порчей и деградацией, которые проявляются в рождении тоталитарных режимов, в бесстыдном политиканстве и коррупции, в тотальной лживой пропаганде и так далее, то есть во всем, что нам столь хорошо знакомо.

    Замкнутый круг

    Оруэлл не считает деградацию языка исключительно следствием политической деградации; упадок языка точно так же ведет к упадку политической сферы и общественного мнения. "... порча языка обусловлена в конечном счете политическими и экономическими причинами, а не просто дурным влиянием того или иного автора. Но следствие само может стать причиной, подкрепить исходную причину, усилив ее действие, — и так до бесконечности. Человек запил, ощутив себя неудачником, и неудач прибавилось оттого, что он запил".
    Итак, перед нами замкнутый круг, из которого можно вырваться лишь одним способом – говорить честно. Под этим подразумевается не только отказ от сознательной лжи, нет: "честность" применительно к языку – тщательный выбор и точное использование слов, додумывание до конца любой фразы, любой мысли, наконец – признание персональной ответственности за все сказанное/написанное.
    Порчу языка можно остановить только личным неучастием в ней – и точно так же можно влиять на сферу политического. Абсолютный индивидуализм Джорджа Оруэлла носил почти религиозный характер – несмотря на его весьма кислое отношение к христианству, да и к религиям вообще.
    Пуризм Оруэлла привлекателен своей кажущейся простотой; он же сыграл злую шутку после его смерти. В Оруэлле стали видеть чуть ли не "стилистического нациста" (по аналогии с grammar Nazi), англо-саксонского архаиста, местный вариант адмирала Шишкова, воюющего с иностранными словами и континентальной философией. Все не так, конечно, и те, кто внимательно читал его прозу, подтвердит это.
    Тем не менее, недавно британский писатель Уилл Селф, автор изобильной, почти барочной прозы, числящий в своих учителях Гоголя, набросился на Оруэлла-проповедника стилистического здравого смысла. Меж тем, главное слово для Оруэлла – как раз "смысл". Его интересует процесс складывания смысла из слов (а не – как сказали бы советские литературоведы – "выражение смысла словами"); соответственно, тщательность процесса приводит к лучшему очищению результата от всяких посторонних элементов.

    Оруэлл и Мертон


    Роуэн Уильямс в своей лекции сводит Оруэлла с его, казалось бы, антиподом. Антипода звали Томас Мертон (1915—1968), он был американцем, монахом католического ордена траппистов (да, те самые суровые "молчальники"!), поэтом, проповедником и автором книги "Семиэтажная гора", сильно повлиявшей на битников, хиппи и проч.
    Стиль Мертона прихотливый и многословный, сам автор называл некоторые свои стихи "экспериментальными" – так что его сочинения никакого сочувствия Оруэлла вызвать бы не должны. Впрочем, Оруэлл Мертона не читал, – пишет Уильямс, – по крайней мере, никаких упоминаний трапписта в текстах и письмах английского социалиста нет. Более того, Джордж Оруэлл очень не любил католических писателей (см. его неприязнь к современнику Толкину), делая исключение только для Ивлина Во, которого уважал как мастера беллетристики.
    Здесь я хотел бы поправить Роуэна Уильямса: среди добрых знакомых Оруэлла был еще один католический писатель, Грэм Грин, который в конце войны даже пытался помочь уволившемуся с Би-би-си малоизвестному автору. Но, так или иначе, Оруэлл и Мертон находятся в разных литературных вселенных, хотя и пересекаясь хронологически. И вот Уильямс находит еще одну важную точку пересечения. И эта точка – язык, публичный язык современной им эпохи.
    Томас Мертон был известным критиком вьетнамской войны – и пропаганды в связи с этой войной. Уильямс цитирует его эссе 1967 года "Война и кризис языка": "Привычки сознания, которые делают войну неизбежной – это привычки дурного языка. Они вырастают из некритического отношения к власти".
    Любопытно, что здесь Оруэлл и Мертон сходятся с целым направлением послевоенной континентальной философии, французской, по большей части, которая сосредоточена на критике языка как главного воплощения власти, одновременно ее источника и инструмента.
    Вспомним уже цитированное высказывание Оруэлла об амбивалентности причин и следствий плохого языка и плохой политики. Безусловно, дело обстояло так и до 1945 года (и даже до 1900-го), однако создание "массового общества", формирование политики совершенно иного типа, "массовой политики", тирания медиа, одержимость публичным языком – все это сегодня сделало нашу тему весьма актуальной, быть может, даже главной.
    Уильямс приводит – среди прочего – два мертоновских рассуждения о роли "плохого языка" в "плохой политике". Первое – о том, что такой язык призван не "доносить смысл" до публики, не "раскрывать" его, а наоборот, скрывать. Второе – его принципиальная алогичность, наглое отсутствие малейшего желания соответствовать здравому смыслу, отказ от коммуникации с тем, с кем разговариваешь.
    Эти рассуждения Мертон иллюстрирует замечательным высказыванием одного американского офицера во Вьетнаме: "Преследуя цель спасения этой деревни, у нас возникла необходимость ее уничтожить". Подобная логика идеально укладывается в формулу, предложенную автором "Войны и кризиса языка": "Азиат, чье будущее мы собираемся решить, либо плохой парень, либо хороший. Если он плохой, он, очевидно, должен быть убит. Если он хороший парень, то он на нашей стороне и обязан быть готовым погибнуть за свободу. Мы предоставим ему эту возможность: мы убьем его, чтобы предотвратить тот момент, когда он окажется под властью тирании демонического врага".

    "Плохой язык"

    Язык, с которым сегодня разговаривают политики с обществом – и которым общество пытается говорить о политике – по большей части "плохой язык". Но – и тут я позволю себе добавить кое-что к мнениям Оруэлла, Мертона и Уильямса – "плохость" этого языка, разновидность и степень его деградации в разных странах разный. Полный плеоназмов и бюрократизмов язык европейских политиков – это одно; как бы "простецкие", "честные" глупости американского телеканала Fox и Дональда Трампа – совсем другое.
    И есть еще чудовищный, агрессивный, намеренно лживый язык российской пропаганды – это уже третье. Он исключительно опасен, ибо это о нем говорил Мертон: "Привычки сознания, которые делают войну неизбежной – это привычки дурного языка".
    И вот, в столь отчаянной ситуации возникает вопрос, что же со всем этим делать? Как вести себя в условиях деградации не только конкретного политического режима и даже части конкретного общества, но и всего языка, который делает войну (надеюсь, почти) неизбежной? Оруэлл сказал бы так: нужно думать и писать правильно. Плюс тщательно разбираться в устройстве "плохого языка" - не хихикать над ним, а спокойно применять к нему здравый смысл. В заключение этого текста, о том, как это делать.
    Вернемся к инциденту с российским сторожевиком и турецким сейнером. Отмечу несколько элементов намеренной бессмыслицы, встроенных в официальный язык российской стороны.
    Во-первых, маленькое рыболовное судно уж точно никак не может представлять угрозы военному кораблю, тем более, не в российских территориальных водах, а где-то в Эгейском море. Во-вторых, 600 метров не является, как изящно выражается министерство обороны РФ, "расстоянием гарантированного непоражения". Прицельная дальность автомата Калашникова – от 800 метров до километра, снайперской винтовки Драгунова – больше километра, американской автоматической винтовки M16 – 800 метров. Значит ли это, что в турецких рыбаков капитан "Сметливого" палил из личного пистолета, стоя на мостике? Тогда это рассказ Честертона или история Виктора Конецкого, а не опасное происшествие в Эгейском море.
    Ну и еще пара соображений. Отчего – если речь идет о рыбаках – вызывают военного атташе? Или в сознании сотрудников Министерства обороны, военные командуют всеми, включая тех, кто недалеко от родных берегов забрасывает в море сети? Но самое странное другое – глухота турецкого капитана. Он-то ничего не слышал. Можно ли тогда сказать, что что-то действительно произошло? Плохой язык приводит общество к умственному параличу. То, что в России не все задались похожими вопросами, на мой взгляд, говорит о многом".



    [​IMG]
     
  24. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "10 способов манипулирования по Ноаму Хомскому.

    1. Отвлечение внимания

    Основным элементом управления обществом является отвлечение внимания людей от важных проблем и решений, принимаемых политическими и экономическими правящими кругами, посредством постоянного насыщения информационного пространства малозначительными сообщениями. Прием отвлечения внимания весьма существенен для того, чтобы не дать гражданам возможности получать важные знания в области науки, экономики, психологии, нейробиологии и кибернетики.
    «Постоянно отвлекать внимание граждан от настоящих социальных проблем, переключая его на темы, не имеющие реального значения. Добиваться того, чтобы граждане постоянно были чем-то заняты и у них не оставалось времени на размышления; с поля — в загон, как и все прочие животные (цитата из книги «Тихое оружие для спокойных войн»).

    2. Создавать проблемы, а затем предлагать способы их решения
    Данный метод также называется «проблема-реакция-решение». Создается проблема, некая «ситуация», рассчитанная на то, чтобы вызвать определенную реакцию среди населения с тем, чтобы оно само потребовало принятия мер, которые необходимы правящим кругам. Например, допустить раскручивание спирали насилия в городах или организовать кровавые теракты для того, чтобы граждане потребовали принятия законов об усилении мер безопасности и проведения политики, ущемляющей гражданские свободы.
    Или: вызвать экономический кризис, чтобы заставить принять как необходимое зло нарушение социальных прав и сворачивание работы городских служб.

    3. Способ постепенного применения
    Чтобы добиться принятия какой-либо непопулярной меры, достаточно внедрять ее постепенно, день за днем, год за годом.
    Сведение к минимуму функций государства, приватизация, неуверенность, нестабильность, массовая безработица, заработная плата, которая уже не обеспечивает достойную жизнь.

    4. Отсрочка исполнения
    Другой способ продавить непопулярное решение заключается в том, чтобы представить его в качестве «болезненного и необходимого» и добиться в данный момент согласия граждан на его осуществление в будущем. Гораздо проще согласиться на какие-либо жертвы в будущем, чем в настоящем.
    Во-первых, потому что это не произойдет немедленно. Во-вторых, потому, что народ в массе своей всегда склонен лелеять наивные надежды на то, что «завтра все изменится к лучшему» и что тех жертв, которых от него требуют, удастся избежать. Это предоставляет гражданам больше времени для того, чтобы свыкнуться с мыслью о переменах и смиренно принять их, когда наступит время.

    5. Обращаться к народу как к малым детям
    В большинстве пропагандистских выступлений, рассчитанных на широкую публику, используются такие доводы, персонажи, слова и интонация, как будто речь идет о детях школьного возраста с задержкой в развитии или умственно неполноценных индивидуумах.
    Чем усиленнее кто-то пытается ввести в заблуждение слушающего, тем в большей степени он старается использовать инфантильные речевые обороты. Почему? Если кто-то обращается к человеку так, как будто ему 12 или меньше лет, то в силу внушаемости, в ответ или реакции этого человека, с определенной степенью вероятности, также будет отсутствовать критическая оценка, что характерно для детей в возрасте 12 или менее лет.

    6. Делать упор на эмоции в гораздо большей степени, чем на размышления
    Воздействие на эмоции представляет из себя классический прием, направленный на то, чтобы заблокировать способность людей к рациональному анализу, а в итоге и вообще к способности критического осмысления происходящего. С другой стороны, использование эмоционального фактора позволяет открыть дверь в подсознательное для того, чтобы внедрять туда мысли, желания, страхи, опасения, принуждения или устойчивые модели поведения.

    7. Держать людей в невежестве, культивируя посредственность
    Добиваться того, чтобы люди стали неспособны понимать приемы и методы, используемые для того, чтобы ими управлять и подчинять своей воле. Качество образования, предоставляемого низшим общественным классам, должно быть как можно более скудным и посредственным с тем, чтобы невежество, отделяющее низшие общественные классы от высших, оставалось на уровне, который не смогут преодолеть низшие классы.

    8. Побуждать граждан восторгаться посредственностью
    Внедрять в население мысль о том, что модно быть тупым, пошлым и невоспитанным.

    9. Усиливать чувство собственной вины
    Заставить человека уверовать в то, что только он виновен в собственных несчастьях, которые происходят ввиду недостатка его умственных возможностей, способностей или прилагаемых усилий. В результате, вместо того, чтобы восстать против экономической системы, человек начинает заниматься самоуничижением, обвиняя во всем самого себя, что вызывает подавленное состояние, приводящее, в числе прочего, к бездействию.

    10. Знать о людях больше, чем они сами о себе знают
    В течение последних 50 лет успехи в развитии науки привели к образованию все увеличивающегося разрыва между знаниями простых людей и сведениями, которыми обладают и пользуются господствующие классы.
    Благодаря биологии, нейробиологии и прикладной психологии, «система» получила в свое распоряжение передовые знания о человеке, как в области физиологии, так и психики. Системе удалось узнать об обычном человеке больше, чем он сам о себе знает. Это означает, что в большинстве случаев система обладает большей властью и в большей степени управляет людьми, чем они сами".
     
  25. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.620
    Симпатии:
    2.597
    "...Мы говорим о культивируемой в СМИ поверхностной моде на все военное, о вызываемом ею желании у штатских походить на военных: о касках и фляжках, которые продаются в магазине «Библио-Глобус», о коммерческих предложениях «сделать из сына настоящего мужчину за две недели пребывания в особом тренировочном лагере», о командирских часах, которыми торгуют на Арбате, и т.д.
    При всей своей внушительности и самодостаточности образ «героя с оружием» призван отвлечь внимание наших соотечественников от болезненного сравнения России и Запада. Современный герой с оружием уже не только защитник, но и «нападающий». Он приходит в сопредельные или даже весьма далекие страны и меняет там жизнь, уподобляясь варягам, то есть действуя так, как в прошлом в соответствии с российской политической мифологией Запад действовал в отношении России. Таким образом, перед нами в действительности одно из средств индивидуальной психологической защиты, предлагаемых нашим современникам, страдающим от комплекса национальной неполноценности.
    Пренебрежительное и высокомерное отношение к благоустройству жизни в мирное время маскирует неверие российского общества в собственные силы. Его проявления мы видим, например, в болезненных дискуссиях, которые возникают в соцсетях, когда ставится вопрос, действительно ли Калашников сам изобрел свой автомат или это был немецкий инженер, следует ли считать индустриализацию достижением советского народа или же без участия западных корпораций она была бы невозможной, и т.д., и т.п.
    <...> Совсем недавно по историческим меркам, например, в СССР времен «оттепели» прославление героев «мирного времени» было возможным и нормальным и в нашей стране. Речь идет о тех, кто в мирное время заботятся об общем благе, — учителях, врачах, ученых и т.д. Поклонники человека с оружием могут сказать, что такие герои не выдерживают сравнения с воинами, поскольку не ставят на кон свою жизнь. Однако есть очень близкие к военному героизму формы самопожертвования и в мирное время: например, добровольное участие в медицинских экспериментах в качестве подопытных. Возможно, мы живы благодаря таким людям, однако помнить их, благодарить их в нашем обществе не принято.
    <...>
    Дискурс, напоминающий россиянам о «героях мирного времени», необходим для поддержания того самоуважения, без которого невозможны ни покаяние (десталинизация), ни дальнейшее развитие страны".

    Василий Костырко

    Источник.
     
Статус темы:
Закрыта.

Поделиться этой страницей