Довид Кнут

Тема в разделе "Литература", создана пользователем La Mecha, 23 июл 2018.

  1. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Восточный танец

    В ответ на знак — во мраке балагана
    Расторгнуто кольцо сплетенных рук,
    И в ропоте восставших барабанов
    Танцовщица вступила в страстный круг.

    Плечо и грудь вошли степенно в пляску,
    В потоке арф нога искала брод,
    Вдруг зов трубы — и, весь в легчайшей тряске,
    Вошел в игру медлительный живот.

    О, упоенье медленных качаний,
    О, легкий шаг под отдаленный свист,
    О, музыка неслыханных молчаний,
    И — вдруг — удар, и брызги флейт и систр!

    Гроза. Безумье адского оркестра,
    Раскаты труб, тревожный зык цимбал.
    Как мечется испуганный маэстро,
    Но все растет неукротимый вал.

    И женщина — бесстрашная — вступила
    С оркестром в сладострастную борьбу.
    Ее из мрака музыка манила —
    И шел живот — послушно — на трубу.

    Но женщина любила и хотела —
    И, побеждая напряженный пляс,
    Она несла восторженное тело
    Навстречу сотням раскаленных глаз.

    О, этот час густой и древней муки:
    Стоять во тьме, у крашеной доски,
    И прятать от себя свои же руки,
    Дрожащие от жажды и тоски.


    ***

    Нужны были годы, огромные древние годы
    Псалмов и проклятий, торжеств, ликований — и мглы,
    Блистательных царств, урожаев, проказы, невзгоды,
    Побед, беззаконий, хвалений и дикой хулы,

    Нужны были годы, века безнадежных блужданий,
    Прокисшие хлебы и горький сжигающий мед,
    Глухие века пресмыканья, молитв и рыданий,
    Пустынное солнце и страшный пустынный исход,

    Мучительный путь сквозь пожары и дымы столетий,
    Извечная скука, алчба, торжество и тоска,
    Затем чтоб теперь на блестящем салонном паркете
    Я мог поклониться тебе, улыбнувшись слегка.

    Какие пески отдаляли далекую встречу,
    Какие века разделяли блуждающих нас,
    А ныне мы вместе, мы рядом, и вот даже нечем
    Засыпать пустыню и голод раскрывшихся глаз.

    И только осталось твое озаренное имя.
    Как хлебом питаться им — жадную душу кормить,
    И только осталось пустыми ночами моими
    Звериную муку мою благодарно хранить.

    Спокойно платить этой жизнью, отрадной и нищей,
    За нежность твоих — утомленных любовию — плеч,
    За право тебя приводить на мое пепелище,
    За тайное право: с тобою обняться и лечь.

    Навеяно Сониным

    Не знаю, какую такую квинтэссенцию увидел глубоко мной почитаемый ФМД, но нижеописываемое переживание вполне могла бы разделить с автором стихотворения. )

    Кишиневские похороны

    Я помню тусклый кишиневский вечер:
    Мы огибали Инзовскую горку,
    Где жил когда-то Пушкин. Жалкий холм,
    Где жил курчавый низенький чиновник —
    Прославленный кутила и повеса —
    С горячими арапскими глазами
    На некрасивом и живом лице.

    За пыльной, хмурой, мертвой Азиатской,
    Вдоль жестких стен Родильного Приюта,
    Несли на палках мертвого еврея.
    Под траурным несвежим покрывалом
    Костлявые виднелись очертанья
    Обглоданного жизнью человека.
    Обглоданного, видимо, настолько,
    Что после нечем было поживиться
    Худым червям еврейского кладбища.

    За стариками, несшими носилки,
    Шла кучка мане-кацовских евреев,
    Зеленовато-желтых и глазастых.
    От их заплесневелых лапсердаков
    Шел сложный запах святости и рока,
    Еврейский запах — нищеты и пота,
    Селедки, моли, жареного лука,
    Священных книг, пеленок, синагоги.

    Большая скорбь им веселила сердце —
    И шли они неслышною походкой,
    Покорной, легкой, мерной и неспешной,
    Как будто шли они за трупом годы,
    Как будто нет их шествию начала,
    Как будто нет ему конца… Походкой
    Сионских — кишиневских — мудрецов.

    Пред ними — за печальным черным грузом
    Шла женщина, и в пыльном полумраке
    Невидно было нам ее лицо.
    Но как прекрасен был высокий голос!

    Под стук шагов, под слабое шуршанье
    Опавших листьев, мусора, под кашель
    Лилась еще неслыханная песнь.
    В ней были слезы сладкого смиренья,
    И преданность предвечной воле Божьей,
    В ней был восторг покорности и страха…
    О, как прекрасен был высокий голос!

    Не о худом еврее, на носилках
    Подпрыгивавшем, пел он — обо мне,
    О нас, о всех, о суете, о прахе,
    О старости, о горести, о страхе,
    О жалости, тщете, недоуменьи,
    О глазках умирающих детей…

    Еврейка шла, почти не спотыкаясь,
    И каждый раз, когда жестокий камень
    Подбрасывал на палках труп, она
    Бросалась с криком на него — и голос
    Вдруг ширился, крепчал, звучал металлом,
    Торжественно гудел угрозой Богу
    И веселел от яростных проклятий.

    И женщина грозила кулаками
    Тому, Кто плыл в зеленоватом небе,
    Над пыльными деревьями, над трупом,
    Над крышею Родильного Приюта,
    Над жесткою, корявою землей.

    Но вот — пугалась женщина себя,
    И била в грудь себя, и леденела,
    И каялась надрывно и протяжно,
    Испуганно хвалила Божью волю,
    Кричала исступленно о прощеньи,
    О вере, о смирении, о вере,
    Шарахалась и ежилась к земле
    Под тяжестью невыносимых глаз,
    Глядевших с неба скорбно и сурово.

    Что было? Вечер, тишь, забор, звезда,
    Большая пыль… Мои стихи в «Курьере»,
    Доверчивая гимназистка Оля,
    Простой обряд еврейских похорон
    И женщина из Книги Бытия.

    Но никогда не передам словами
    Того, что реяло над Азиатской,
    Над фонарями городских окраин,
    Над смехом, затаенным в подворотнях,
    Над удалью неведомой гитары,
    Бог знает где рокочущей, над лаем
    Тоскующих рышкановских собак.
    …Особенный, еврейско-русский воздух…
    Блажен, кто им когда-либо дышал...
     
    Соня нравится это.

Поделиться этой страницей