Лики Испании, вчера и сегодня

Тема в разделе "Латинский квартал", создана пользователем La Mecha, 18 ноя 2012.

  1. Ондатр

    Ондатр Модератор

    Сообщения:
    36.378
    Симпатии:
    13.700
    [​IMG][​IMG]
    Боннин
     
    La Mecha нравится это.
  2. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Мигель де Сервантес "Назидательные новеллы"

    Цыганочка
    (пер. Б. Кржевского)​
    "Похоже на то, что цыгане и цыганки родились на свете только для того, чтобы быть ворами: от воров они родятся, среди воров вырастают, воровскому ремеслу обучаются и под конец выходят опытными, на все ноги подкованными ворами, так что влечение к воровству и самые кражи суть как бы неотделимые от них признаки, исчезающие разве только со смертью.​
    И вот одна из этого племени, старая цыганка, которая могла бы справить юбилей в науке Кака, воспитала под видом своей внучки девушку, которой дала имя Пресьосы и которую обучила всем цыганским ухваткам, обманным приемам и воровской сноровке.​
    Стала эта Пресьоса такой замечательной танцовщицей, какой даже в таборах не сыщешь, и такой красивой и умной, какой, пожалуй, не найти не то что среди цыган, но и среди всех красавиц и умниц, возвеличенных славой.​
    Ни солнце, ни ветры, ни непогода, которым больше, чем кто-нибудь другой, подвержены цыгане, не смогли испортить ее лицо и ошершавить руки; мало того: полученное ею грубое воспитание почти совсем в ней не сказывалось; напротив, казалось, что родилась она не в цыганской, а в лучшей доле, ибо была весьма учтива и рассудительна.​
    За всем тем была она несколько свободна в обращении; не так, однако, чтобы в этом было что-нибудь нескромное, нисколько: будучи вострушкой, она держалась, однако, так скромно, что в ее присутствии ни одна цыганка -- ни старая, ни молодая -- не отваживалась петь зазорные песни или говорить нехорошие слова.​
    Под конец бабушка поняла, каким сокровищем владела она в лице своей внучки, и тогда-то старый орел решил учить летать своего подлетка и обучать его жить трудами рук своих.​
    Пресьоса выучила множество вильянсиков, куплетов, сегидилий, сарабанд и других стихов, главным же образом романсов, так как они ей особенно удавались; ее пройдоха бабушка сообразила, что такие безделки и пустячки, при молодости и большой красоте ее внучки, являлись прекрасной приманкой и соблазном и могли обогатить их обеих, а потому она добывала и разыскивала эти стихи всеми возможными способами. И не мало было поэтов, которые давали свои сочинения; ибо существуют поэты, входящие в соглашение с цыганами и продающие им свои труды, подобно тому как есть поэты у слепцов, для которых они сочиняют чудеса, а потом принимают участие в выручке.​
    Всяко бывает на свете, -- ну, а голод иной раз толкает сочинителей на такие вещи, которые не во всякой книге написаны.​
    Пресьосу воспитывали в различных местностях Кастилии, а когда ей исполнилось пятнадцать лет, бесстыжая ее бабушка вернулась с нею в столицу, в старый табор, -- то есть туда, где обычно располагаются цыгане: на луга св. Варвары, -- рассчитывая продать свой товарец в столице, где все продается и покупается. Первое появление Пресьосы в Мадриде состоялось в день св. Анны, заступницы и покровительницы юрода, в одним танце, который исполняли восемь цыганок -- четыре старухи и четыре девушки -- и один цыган, прекрасный танцор, бывший их вожаком; и хотя все пришли опрятными и принаряженными, щеголеватость Пресьосы была такова, что она мало-помалу очаровала взоры всех, кто на нее смотрел. Среди суеты танца, звуков кастаньет и тамбурина поднялся хвалебный ропот, превозносивший красоту и прелесть цыганочки, так что и стар и млад поспешили увидать ее и посмотреть на нее. Но когда они услышали, как она поет (так как это был танец с пением), тогда-то все и началось! Это, собственно, и решило славу цыганочки; с общего согласия распорядителей празднества ей немедленно присудили награду и подарок за лучший танец; а когда пляску повторили в церкви св. Марии перед образом святой Анны, то после того, как протанцевали все вместе, Пресьоса взяла бубен и под его звуки, делая по кругу большие и быстрые повороты, запела следующий романс:​
    Древо драгоценное,​
    Что в бесплодье скудном​
    Столько лет плачевных​
    Одевалось грустью,​
    Не спеша ответить​
    Чаяньям супруга​
    И его надеждам,​
    Поневоле смутным,​
    Промедленьем долгим​
    Удручая душу,​
    Уводя от храма​
    Праведного мужа;​
    Пресвятая нива,​
    Из неплодной глуби​
    Вынесшая миру​
    Урожай цветущий;​
    Славный двор монетный,​
    Где чекан задуман​
    Богу, давший образ,​
    Что носил он в людях;​
    Мать пречистой девы,​
    Той, кем бог могучий​
    Неземную славу​
    Свету обнаружил;​
    Ею я собою​
    Стала ты приютом,​
    Анна, где целятся​
    Скорби и недуги.​
    В некотором смысле,​
    Верно, и над внуком​
    Ты имеешь силу​
    Истинно благую.​
    Горние чертоги​
    Для тебя доступны,​
    И с тобою сродных​
    Сонм единодушен.​
    Слава, слава зятю,​
    Дочери и внуку!​
    Ты по праву можешь​
    Песнь воспеть, ликуя.​
    Ты была, смиренно,​
    Школой многомудрой,​
    Дочери подавшей​
    Скромную науку.​
    Ныне, с нею рядом,​
    Возле Иисуса,​
    Ты причастна выси,​
    Непостижной чувствам.​
    Пение Пресьосы было таково, что восхитило всех слушавших. Одни говорили: "Дай тебе бог счастья, девушка!", другие: "Как жаль, что девушка эта -- цыганка! Поистине, годилась бы она в дочери важному сеньору".​
    Были и другие люди, более грубого склада, которые говорили: "Дайте подрасти этой девчонке: она себя покажет! Верное слово, готовит она хороший невод для улова сердец!" А был еще один совсем уж грубый и простой неотеса: увидев, как быстро идет она в танце, он сказал: "Правильно, красотка, правильно! Танцуй, милочка, но не сгуби цветочек, милый голубочек!" А она ему ответила, не переставая танцевать: "Что жалеть цветок, молвил голубок!"​
    Прошел канун и самый праздник святой Анны, и Пресьоса почувствовала себя несколько усталой; но зато такого шуму наделали ее красота, бойкость, ум и танцы, что только о них и говорили по всей столице.​
    Две недели спустя она снова появилась в Мадриде с тремя девушками, с бубном, с новым танцем, с запасом романсов и веселых, но вполне скромных песенок, ибо Пресьоса не позволяла, чтобы ходившие с ней девушки пели непристойные песни, да и сама никогда их не пела, что обращало на себя внимание многих и за что ставили ее очень высоко.​
    Ни на минуту не отлучалась от нее старуха цыганка, ставшая как бы ее Аргусом, из опасения, что девушку сманят или увезут; она называла ее внучкой, а та ее -- бабушкой.​
    Стали как-то танцевать в тени на Толедской улице, и сейчас же из лиц, следовавших за ними, составилась целая толпа; пока шли танцы, старуха просила милостыню у окружающих, и на нее, словно из мешка, сыпались очавы и куарто, ибо красота имеет свойство пробуждать дремлющую щедрость.​
    Окончив танец, Пресьоса сказала:​
    -- Если мне дадут четыре куарто, я одна пропою вам премиленький романс о том, как госпожа наша королева Маргарита отправилась на послеродовую мессу в Сан-Льоренте в Вальядолиде; уверяю, романс замечательный: автор его -- один из тех поэтов, что у нас наперечет, все равно как батальонные командиры .​
    Едва она это сказала, как почти все, кто стоял вокруг, стали кричать:​
    -- Пой, Пресьоса, вот мои четыре куарто!​
    И так посыпались на нее куарто, что у старухи рук не хватало подбирать...​
    И вот случилось, что однажды утром, когда они вместе с другими цыганками шли в Мадрид "собирать дань", в небольшой долине, находившейся примерно в пятистах шагах не доезжая до города, увидели они статного юношу в богатом дорожном платье. Шпага его и кинжал блестели, словно червонное золото; шляпа с дорогим убором была украшена перьями разных цветов. Приостановились цыганки при виде его и пристально на него уставились, даваясь диву, с чего бы это оказаться столь пригожему юноше в такой час и в таком месте пешему и одному.​
    Между тем юноша приблизился к ним и, обратившись к старой цыганке, сказал:​
    -- Послушайте, голубушка, вы мне сделаете большое одолжение, если вместе с Пресьосой выслушаете меня тут в стороне; всего два-три слова, которые вам будут весьма полезны.​
    -- Если только не нужно отходить далеко от дороги и если мы не задержимся, -- в час добрый! -- ответила старуха.​
    И, подозвав Пресьосу, она отошла в сторону от остальных шагов на двадцать. Все трое остались стоять, как и раньше, и юноша начал так:​
    -- До такой степени пленили меня ум и красота Пресьосы, что, сделав над собой немало усилий, дабы не позволить делу зайти далеко, я в конце концов почувствовал себя еще более очарованным и еще более бессильным бороться с собой. Я, сеньоры мои (и всегда буду так величать вас, если только небо окажет покровительство моему исканию), кавальеро, как это может подтвердить этот орденский знак, -- и, распахнув на груди плащ, он показал им знак одного из самых почитаемых орденов Испании: -- я сын такого-то (из весьма понятного почтения не будем называть его имени) и состою под его опекой и покровительством. Я -- единственный сын в семье и ожидаю в наследство приличный майорат... Отец мой находится здесь, в столице, хлопоча о должности; он уже имел аудиенцию и почти уверен в успехе своего дела. И хотя у меня есть, как я вам уже сказал, и родовитость, и знатность, и притом такие, что они и для вас очевидны, я хотел бы быть грандом Испании, для того чтобы поднять до большей высоты скромное звание Пресьосы, сделав ее своей ровней и женой. Добиваюсь я ее не для того, чтобы потом насмеяться, -- да и с серьезностью моей любви к ней несовместимо никакое легкомыслие; все, чего я хочу, -- это служить ей так, как она сама того пожелает: ее воля -- моя воля! Для нее душа моя -- воск, на котором она может запечатлеть все, что ей будет угодно, в твердой уверенности, что я сберегу этот оттиск в такой сохранности, словно он не из воска, а из мрамора, прочность которого может поспорить с силою времени! Если вы поверите истине моих слов, моя надежда укрепится; если же нет, недоверие ваше будет томить меня вечной тревогой. Меня зовут... -- и он назвал себя, -- имя моего отца я уже вам сказал; дом, где он живет, находится на такой-то улице, и приметы дома такие-то и такие-то; соседи его отлично знают, но вы можете осведомиться о нем не только у соседей: ибо не такого уж захудалого рода отец мой и я, чтобы нас не знали во дворце, да, наконец, и во всей столице... Сейчас я принес с собой сто эскудо золотом, как бы в залог, и в ознаменование щедрот, которыми я вас осыплю впоследствии, ибо не подобает скупиться на деньги человеку, отдающему свою душу.​
    В то время как кавальеро говорил это, Пресьоса внимательно разглядывала его, и несомненно, что ни речи его, ни его стан не должны были показаться ей неприятными; повернувшись к старухе, она сказала:​
    -- Прости меня, бабушка, если я возьму на себя смелость ответить этому влюбленному сеньору.​
    -- Отвечай, что тебе угодно, внучка, -- ответила старуха, -- ведь я знаю, что у тебя ума на все хватит.​
    И Пресьоса ответила:​
    -- Хоть я и цыганка, сеньор кавальеро, и родилась в простоте и бедности, но в душе у меня сидит некий своенравный бесенок, который толкает меня на великие дела. Обещания меня не трогают, не могут склонить подарки, не подкупает покорность, не пронимают любовные ухищрения, и хотя мне и пятнадцать лет (по счету моей бабушки мне исполнится пятнадцать в день святого Михаила), а я уже старуха по своим мыслям и понимаю больше, чем это естественно в мои годы: по прирожденной способности, конечно, а не по опыту! По тому ли, по другому ли, -- я знаю, однако, что любовная страсть в человеке, недавно влюбившемся, есть неразумный порыв, который выводит волю из равновесия, и она, попирая препоны, неразумно устремляется вслед желанию и, думая обрести райское блаженство, находит мучения ада. Едва человек достигает желаемого, как желание его хиреет, и оттого, должно быть, что у него снова открываются очи разума, ему кажется вполне законным ненавидеть то, что обожал он раньше. Этого я больше всего боюсь, и это порождает во мне такую осторожность, что никаким словам и никаким делам я не поверю! Есть у меня одно сокровище, которое для меня дороже самой жизни: это моя непорочная девственность, и не следует мне ее продавать ни за обещания, ни за подарки, ибо все-таки это -- продажа; если ее вообще можно купить, значит, невелика ей цена, но не возьмут ее у меня ни уловками, ни обманами, скорее я унесу ее с собою в могилу (а если сподоблюсь рая, то и в рай), но не допущу, чтобы ее совратили с пути и опозорили несбыточные мечтания и бредни.​
    Цветок девственности есть дар, на каковой, если возможно, даже мысленно не следует посягать. Стоит только срезать розу с куста, и она легко и быстро увянет! Один вдохнет ее аромат, другой ее тронет, третий ощиплет, глядь -- и погибла она в грубых руках! Если вы, сеньор, пришли сюда за этим сокровищем, то получите его только после того, как свяжете себя узами брака; ибо девственность может склониться перед одним этим священным игом; тогда для нее не будет потери, ибо она будет обращена в дело, приносящее богатый доход! Если вы пожелаете стать для меня мужем, я буду вашей женой; но для этого я должна с вами о многом уговориться и кое-что проверить.​
    Прежде всего я должна установить, являетесь ли вы в действительности тем лицом, за которое вы себя выдаете; затем, когда я увижу, что это правда, вы должны будете покинуть родительский дом и променять его на наши кибитки. Надев цыганское платье, вы должны два года провести в нашей "школе"; за этот срок я постараюсь изучить ваш характер, а вы разберетесь в моем. Если по истечении положенного срока вы останетесь довольны мной, а я -- вами, я сделаюсь вашей женой; до этого времени я буду вести себя с вами как сестра и услужать вам как прислужница.​
    Вы должны принять также во-внимание, что за время этого послушничества у вас, может статься, откроются глаза (которые сейчас, конечно, ослеплены или, во всяком случае, отуманены), и вы увидите, что вам следует бежать от того соблазна, за которым вы ныне с таким упорством следуете; а когда люди, возвращая себе утраченную свободу, приносят чистосердечное покаяние, им отпускаются всякие грехи.​
    Если вы согласны на этих условиях поступить в солдаты нашего воинства, -- ваше дело; но если вы нарушите хотя бы одно из них, то не видать вам и пальца моей руки!​
    Юноша был ошеломлен речами Пресьосы и стоял словно зачарованный, опустив глаза в землю, в позе человека, обдумывающего свой ответ. Заметив это, Пресьоса снова заговорила:​
    -- Вопрос этот -- дело очень серьезное, которое нельзя, да и не следует решать в те немногие минуты, которые мы имеем сейчас в распоряжении; вернитесь обратно в город, сеньор, и обдумайте на досуге, что вам, на ваш взгляд, больше подходит; на этом самом месте вы можете переговорить со мной в любой праздник по дороге в Мадрид или на обратном пути оттуда.​
    На это молодой дворянин ответил:​
    -- О Пресьоса! В ту самую минуту, когда небо определило мне любить тебя, я решил сделать для тебя все, что тебе будет угодно приказать, -- хотя мне никогда в голову не приходило, чтобы ты могла попросить то, чего просишь! Но если тебе хочется, чтобы моя воля во всем совпадала и согласовалась с твоей, -- считай меня отныне цыганом и делай надо мной все опыты, какие пожелаешь: -- всегда найдешь ты меня таким, как я являюсь ныне! Слушай, ты хочешь, чтобы я надел цыганское платье? Так сделаем это поскорее! Под предлогом поездки во Фландрию я обману своих родителей и достану денег, чтобы было чем жить на первое время; около недели уйдет у меня на приготовление к отъезду. Тех, кто меня будет сопровождать, я сумею провести и добьюсь исполнения своего плана. Об одном прошу (если только я могу уже просить и умолять тебя о чем-либо): не ходи больше в Мадрид! Разве только сегодня, чтобы разузнать там обо мне и происхождении моих родителей. Я не хочу, чтобы одна из бесчисленных опасностей, которые тебя там подстерегают, лишила меня моего драгоценного счастья.​
    -- Нет, этого не будет, сеньор! -- сказала Пресьоса. -- Знайте: я всегда должна быть совершенно свободна, я не хочу огорчаться и страдать от подозрений ревности, но я никогда не переступлю положенных границ, и всякому за сто миль видно будет, что свобода обращения соединяется у меня с невинностью. Первая обязанность, которую я возлагаю на вас, -- это обязанность оказывать мне доверие. Имейте также в виду, что поклонники, начинающие с того, что ревнуют, либо неумны, либо самоуверенны.​
    -- Сатана в тебе сидит, девушка! -- оказала в это время старуха цыганка. -- Ведь ты говоришь вещи, которых иной саламанкский ученый не скажет! Ты толкуешь о любви, рассуждаешь о ревности, о доверии, -- что же это такое? Ты меня с ума сведешь! Я тебя слушаю как какую-нибудь одержимую, которая говорит по-латыни, сама того не ведая.​
    -- Молчи, бабушка! -- сказала Пресьоса. -- И знай, что все тобой слышанное, -- просто шутки и пустяки; немало У меня есть вещей посерьезнее, которые я держу про себя.​
    Говорить все то, что говорила Пресьоса, и выказывать при этом так много ума, значило подливать масло в огонь, пылавший в груди влюбленного кавальеро.​
    В заключение они условились, что через неделю увидятся на этом же месте, куда он явится сообщить ей о состояний своих дел. Тем самым цыганки будут иметь время проверить истинность его слов.​
    Юноша вынул парчовый кошелек, где, по его словам, находилось сто золотых эскудо, и отдал его старухе; однако Пресьоса ни за что не соглашалась, чтобы та взяла их.​
    На это старуха ей заметила:​
    -- Молчи, дитя! Лучшее доказательство любви, данное сеньором, -- это сдача оружия в знак покорности. Всякий же дар, при каких бы обстоятельствах он ни имел место, всегда является доказательством благородного сердца. Не забывай также и пословицу, гласящую: "богу молись, а сам молотком стучи". А затем не хочу я, чтобы из-за меня цыганки утратили славу корыстолюбивых и жадных, которую они с незапамятных пор себе стяжали. Ты, Пресьоса, хочешь, чтобы я отказалась от ста золотых, а их отлично можно зашить в складки юбки, не стоящей двух реалов, и чувствовать себя так, словно ты владелец пожизненного права на эстремадурские пастбища! А что, если один из сыновей наших внуков или родственников попадет, упаси боже, в руки правосудия?! Найдется ли тогда покровитель, которому ухо судьи и писца станет внимать охотнее, чем этим самым червонцам, когда они очутятся у них в кармане? Три раза, и каждый раз за особое преступление, видела я себя уже на осле и готовилась принять плети , и выручил меня в первый раз серебряный кувшин, во второй -- нитка жемчуга, а в третий -- сорок осьмерных реалов, которые я разменяла на куарто, приплатив еще двадцать реалов за размен. Заметь, малютка, что мы занимаемся ремеслом опасным, полным заковырок и больших трудностей, и ни один защитник не охранит и не спасет нас так, как непобедимый герб великого Филиппа, -- незачем ходить дальше его "plus ultra". Один "двухголовый" дублон сразу развеселит сердитое лицо прокуратора и всех прислужников смерти, -- а для нас, бедных цыганок, это сущие гарпии: им куда приятнее грабить нас и драть с нас шкуру, чем обобрать разбойника с большой дороги! Какими бы рваными и обтрепанными они нас ни видели, никогда они не считают нас нищими, говоря, что мы все равно что куртки гасконцев, попадающих в Бельмонте; хоть они и грязны и засалены, а набиты червонцами.​
    -- Умоляю тебя, бабушка, замолчи! Ты способна привести столько "законов" в пользу удержания при себе денег, что и всего римского права не хватит! Оставь их себе, и пусть они пойдут тебе на пользу, и помоги тебе бог упрятать их в такую могилку, откуда бы им уж никогда обратно не выбраться, да чтобы и нужды в том не было! Следовало бы только дать что-нибудь нашим спутницам: они давно нас ждут и, должно быть, уже сердятся.​
    -- Не увидать им отсюда, -- возразила старуха, -- ни одной монеты, как не видать сейчас турецкого султана! Добрый сеньор посмотрит, не осталось ли у него какой-нибудь серебряной монеты или нескольких куарто, и оделит ими девушек: они и малому будут рады.​
    -- Да, у меня есть, -- сказал кавальеро и, вынув из кошеля три осьмерных реала, разделил их поровну между тремя цыганочками, после чего они сделались так же веселы и довольны, как содержатель театра, когда, назло сопернику, про него пишут на всех углах: "Виват! Виват!"​
    В заключение уговорились, как уже было сказано, о встрече через неделю и о том, что юноша, сделавшись цыганом, будет называться Андрес Кавальеро, ибо как раз такое же прозвище встречалось среди цыган..."​
     
  3. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Василий Боткин. "Письма об Испании":
    "Не могу не сказать вам, благо пришлось к слову, об одной преоригинальной черте испанских нравов. Едва ли где, мне кажется, прислуга пользуется таким снисходительным, радушным обращением, как в Испании. В Америке слуга называется не слугою, а "помощником"; но американец обращается с своим "помощником" с аристократическим величием. В Испании, особенно в среднем и низшем сословиях, в которые еще не проникли французские нравы, обращение со слугами совершенно особенное.
    Кроме того, что здесь слугам, как и всем, говорится "ваша милость" и никогда "ты", во взаимном их обращении с хозяевами господствует какая-то добродушная, простая фамильярность. Испанский слуга совершенно чужд приторной прислужливости и подобострастной вежливости, отличающих слуг всей Европы. Он садится при вас, разговаривает с вами сидя, попросит вашу сигару для закурки своей, и это без всякой аффектации, просто и добродушно -- и между тем он служит вам приветливо, радушно, благородно. Здесь должность слуги не имеет в себе ничего унизительного, и от этого здесь охотно ищут должности слуг. Но иностранцам очень трудно привыкнуть к обычаям и нравам здешней прислуги. Я помню, как один французский негоциянт, недавно поселившийся в Малаге, разговаривая со мной о тамошнем образе жизни, особенно горько жаловался на прислугу:
    "С здешними слугами невозможно иметь порядочных комнат, -- говорил он (обыкновенное убранство комнат в Испании до того просто и голо, что испанскому слуге, действительно, трудно привыкнуть убирать комнаты, отделанные во французском или английском вкусе), -- для них ничего не значит днем оставить вас одних и отправиться гулять или просто спать где-нибудь под деревом, а ночью уйти куда-нибудь танцевать. Если их хорошенько побранишь, они не хотят жить у вас, а сошлешь этих -- другие будут точно такие же!".
    -- Недавно в Гранаде я был свидетелем презабавной сцены. У меня здесь есть знакомый француз, химик и дагерротипист. На днях прихожу я к нему; он держал в руке письмо и звал своего слугу, чтоб послать его отнесть письмо по адресу. Слуга только что воротился из аптеки, куда ходил за каким-то химическим составом. Он вошел в комнату, жалуясь на жар, важно посмотрел на француза и решительно объявил, что он теперь не может идти, потому что очень жарко.
    -- Но мне надо непременно послать это письмо! -- кричал разгорячившийся француз. -- Ваша милость разговаривает как какой-нибудь идальго! Уж лучше бы вашей милости оставаться при своих дипломах!
    -- А ваша милость думает, что у меня нет дипломов? -- возразил очень спокойно слуга. -- Есть, да еще такие, каких нет у вашей милости.
    -- Так зачем же ваша милость пошли в слуги?
    -- Зачем? затем, чтоб не работать, para no trabajar."
     
  4. Ондатр

    Ондатр Модератор

    Сообщения:
    36.378
    Симпатии:
    13.700
    Франциско Себастьян

    [​IMG]
     
  5. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Молочница (La Lechera) на испанский манер...
    Художник Челин Санхуан (Валенсия)

    [​IMG]

    Его же Воскресный вечер - и на картине слышны только птицы и беззвучное пение скрипки.
    Не эта ли музыка и есть настоящая?

    [​IMG]

    Детский сон - раскрывающийся в бесконечность моря и воркование голубей - из мягкости подушки и морской голубизны одеяла, где розы на прищепках и кораблики, кораблики - бумажные призраки странствий...
    [​IMG]
     
  6. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Франсиско Гальего

    [​IMG]

    [​IMG]
    [​IMG]
    [​IMG]
     
  7. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Пио Бароха. Вечера в Буэн-Ретиро
    (публикуется по материалам сайта http://www.espana.ru)

    "Тридцать с лишним лет тому назад сады Буэн-Ретиро были самым главным стратегическим пунктом мадридской буржуазии. В них было так приятно проводить летние вечера!

    Парк располагался сравнительно близко от центра города - рядом с площадью Сивелес; в нем были вместительный театр, кафе, оркестр, деревья, а также укромные рощицы для парочек, ищущих уединения. Вечером, освещенный яркими фонарями. он представлял собой великолепное зрелище. По аллеям фланировали элегантные дамы и прекрасно одетые кавалеры. Они изощрялись в комплиментах и бросали многозначительные взгляды. Люди развлекались, вероятно, точно так же, как пятьсот лет назад и как они непременно будут развлекаться еще через пятьсот лет. В душные летние мадридские вечера здесь можно было за доступную цену подышать свежим воздухом и поболтать в приятной компании. В иные сезоны в парке давали оперу с неплохими певцами, причем билеты стоили дешево; в другие - здесь гастролировала оперетта и устраивались большие представления с танцами и пантомимой.

    В дни наибольшего наплыва публики, то есть в июне и начале июля перед тем как состоятельные люди предпринимают паломничество на Кантабрийское побережье, сады Буэн-Ретиро обретали необычайно праздничный вид. Посетителей парка, остававшихся в городе в разгар лета. насмешливо именовали "нищими с претензиями", иначе "курси" - людьми дурного тона. Для испанцев это - страшное обвинение, тяготевшее над ними, словно дамоклов меч, лет пятьдесят и только теперь несколько утратившее свою былую остроту. Поговаривали, что на спектаклях в парке бывает множество контрамарочников, посещавших театр бесплатно. Однако это не мешало им строить из себя важных господ и даже всячески поносить последними словами парк, где они развлекались. В садах почти всегда можно было встретить политических деятелей, журналистов и представителей аристократических семейств. Если аристократы не уезжали летом на северные пляжи и каждый вечер появлялись в парке, публика считала, что они, видимо, разорились.

    Тщеславие и злопыхательство не щадят даже того, что доставляет удовольствие: поэтому не удивительно, что те же самые люди, которые с таким наслаждением отдыхали и развлекались в Буэн-Ретиро, почти всегда скрывали это и говорили, что в парке царят дурной тон и удивительная скука. В те времена публика являла собой большее, нежели ныне, разнообразие человеческих типов, разумеется, чисто внешнее.

    Внутренне человек не меняется ни за сорок, ни за четыреста лет. До сих пор, по крайней мере, он не изменился. Кое-кто из мужчин носил бороду, а некоторые - усы: у одних они топорщились узким шнурочком, у других завивались смешными колечками, третьи - а таких было немало - нафабривали их длинные кончики а la Наполеон III. В моде были пристегивающиеся стоячие воротнички, широкие галстуки, цилиндры, сюртуки и фраки. В женской одежде наблюдалось большее разнообразие; почти никто из дам не красился, а если кто-то и делал это, то гораздо скромнее чем теперь: грим считался чем-то неприличным, шокирующим и допустимым лишь для гетер или "горизонталок", как их величали в ту пору. Выщипанные брови и вызывающе нарумяненные лица превратили современных женщин в подобие кукол, начисто лишив их всякого своеобразия и выразительности.

    Принцессы, маникюрши, танцовщицы и кухарки - все ныне выглядят одинаково. словно они сделаны из одного и того же теста. Самое ужасное, что, вероятно, так оно и есть на самом деле. В те времена классовые различия были заметнее, чем сейчас: даже не слишком искушенный человек не спутал бы аристократку с хористкой или фигуранткой из театра. В праздничные дни публика в Буэн-Ретиро пополнялась безвестными торговцами из магазинов и лавчонок, расположенных в бедных кварталах. и даже малоимущими людьми, почти нищими. Главным образом это были мастеровые. Одни из них держались развязно, другие чувствовали себя неловко, словно куры в чужом птичнике. Все это в какой-то степени делало гулянье мещанским и провинциальным. Постоянные посетители парка с насмешливым безразличием взирали на неловких и говорливых любителей воскресных прогулок.

    В свою очередь, кто-то из случайных гостей Буэн-Ретиро, рьяных ненавистников времяпрепровождения. столь привычного для завсегдатаев, назвал последних "достойно скучающими". Неологизм приобрел популярность и к нему стали охотно прибегать там, где речь шла о посетителях уединенных и не слишком многолюдных казино, курортов и пляжей. Люди обладают столь скудной фантазией, что им поневоле приходится заимствовать друг у друга жалкие перлы остроумия. Подхватывая словесные штампы, они становятся похожи на тряпичников или бродяг, подбирающих на улицах окурки. Видимо, стоит упомянуть и о том, что иностранцам в парке Буэн-Ретиро не нравилось.


    Французы находили, что там мало свободы в общении с женщинами, немцы удивленно спрашивали:
    - А где же тут можно выпить?

    Увеселения были здесь истинно мадридские, чуточку столичные и чуточку провинциальные, изящные и в то же время простоватые. Посетители садов Буэн-Ретиро, освободив дорожку для променада, рассаживались на стульях вокруг центрального павильона, где играл оркестр. Электрические светильники, развешанные среди деревьев на проводах, натянутых между столбами, заливали аллею ярко-белым светом, похожим на лунное сияние.

    Эти фонари представляли собой прозрачные стеклянные шары, оплетенные проволочной сеткой и облепленные тучами бабочек и мошкары, которых привлекал ослепительный блеск. Между двух угольных стержней, непрерывно мигая и рассыпая искры, сверкала вольтова дуга.
    [​IMG]



    Едва звонки оповещали о начале одноактного представления. как часть публики, сидевшей на стульях, вставала и быстро направлялась к театру, остальные же, будучи, очевидно, не столь пылкими театралами, пренебрегали спектаклем и продолжали наслаждаться вечерней прохладой.

    Билеты в партер или ложи покупали очень немногие -большинство брали места на галерею, тянувшуюся вокруг зала. На ее земляном полу были расставлены простые соломенные стулья, и дамы часто сетовали по этому поводу: видимо, их платья цеплялись за спинки и ножки ветхих сидений. Внутри театра свет фонарей казался еще белее, а когда шары с вольтовой дугой случайно лопались, обнажались два раскаленных электрода, которые блестели так ярко, что на мгновенье ослепляли каждого, кто смотрел на них. Большинство зрителей занимали более или менее прочное положение в обществе, они привыкли слушать оперу в Королевском театре и поэтому несколько иронически воспринимали спектакли в Буэн-Ретиро"...

    Перевод В. Виноградова.
     
  8. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Пио Бароха. Вечера в Буэн-Ретиро:

    «Компанию дона Пако Лесеа хорошо знали в Буэн-Ретиро, хотя она была относительно небольшая.
    В нее входили закоренелые холостяки, одинокие мужчины, слывшие людьми независимыми, насмешливыми и злоязычными.
    Дон Пако Лесеа, старый пройдоха и циник, отставной чиновник, бывший губернатор провинции, мог похвастаться лишь одним оставшимся у него титулом – он был членом правления самого крупного мадридского казино. Поговаривали, что он до сих пор поддерживает давнюю любовную связь с какой-то маркизой.

    Это был грузный невысокий человек с невыразительным мертвенно-бледным угрюмым лицом, черной, сильно тронутой сединой бородою и фиолетовыми мешками под глазами, похожий на мориска или еврея. Одевался он старомодно, да и во всем остальном тоже был старомоден: восхищался писателями, актерами и тореро, пожинавшими славу лет сорок тому назад, и не понимал, что прошлое всегда кажется старику лучше настоящего – не потому, что так оно и есть, а из-за обманчивых иллюзий возраста.

    Дон Пако, завсегдатай казино, был не лишен язвительной, скептической насмешливости. Он выдавал себя за непримиримого врага природы, солнца, деревни и моря. Не знаю уж, шутил он или говорил всерьез, но для него все естественное было плохим, а все искусственное – хорошим… Заядлый игрок, он жил на остатки былого состояния и за счет кредиторов. Квартиру он снимал на улице Клавель.
    Иногда он заходил пообедать в какую-нибудь захудалую таверну на улицах Хардинес или Адуана.
    Если кто-нибудь из знакомых заставал его там, он немедленно выдумывал путаную историю, связанную с женщинами, чтобы объяснить свое появление в подобном месте.
    В некоторых театрах, в частности, в Королевском, он с давних пор входил в состав клаки, хотя быть клакером несколько зазорно; в других театрах для него всегда оставляли место в партере.

    В эту компанию входили и другие люди.
    Одним из них был врач дон Хуан Гевара, холостяк, человек образованный, с солидным положением, ведший замкнутый образ жизни.
    Гевара был важен, серьезен, тучен; говорил он очень медленно.

    Не каждый вечер, но довольно часто в парке появлялись маркиз де Кастельхирон, граф де ла Пьедад, некий сеньор Гарсия Флорес и несколько молодых журналистов, группировавшихся вокруг Монтеса Пласы.
    У каждого был свой конек и свой характер.
    Дон Пако Лесеа имел обыкновение развлекать общество рассказами о мадридских старожилах. Он в высшей степени церемонно раскланивался с дамами, а затем говорил о них гадости:
    - Вот идет герцогиня N, - объявлял он, а когда она удалялась, добавлял:
    - Отъявленная мошенница. Кстати, она доводится мне родственницей.
    В этом нет ничего удивительного. Для человека знатного важно было состоять в более или менее близком родстве с герцогиней, а ее нравственный облик, порок или добродетели не имели никакого значения.

    Дон Мануэль Филиппинец владел имением на острове Лусон, где он прожил более двадцати лет; однако, теперь он собирался расстаться со своим поместьем и продать его.
    Дон Мануэль много говорил о Катипунане – тайном обществе филиппинских масонов – и рассказывал очень забавные истории, которые, однако, мало кого интересовали. Тогдашнего мадридца не занимали события, происходящие далеко от него, даже если они случались в испанских владениях. Мадрид, модные курорты, Париж, в какой-то мере Англия – эти и ограничивался для него мир, все остальное казалось ему отвлеченными и второстепенными географическими понятиями, которые не стоило принимать в расчет.

    Журналист Эдуардо Монтес Пласа был тощий человек с черными усами и маленьким лбом. Дон Хуан Гевара ему не симпатизировал.
    «Этот человек не внушает доверия, - уверял он, - он – порядочная дрянь, ну, не дрянь, так дрянцо».
    Хотя с мнением его никто не соглашался, - журналисты считали Пласу веселым, беззаботным и добродушным человеком, - диагноз доктор Гевара поставил совершенно точный. Монтес Пласа был интриган, ловкач и бездельник, прикрывающий свой эгоизм притворной веселостью и вполне способный обмануть друга и сотоварища.
    Под маской беззаботного представителя богемы скрывался человек завистливый и тщеславный. Монтес постоянно выказывал скептическое равнодушие к политике и проблемам эпохи, хотя выдавал себя за искреннего демократа. Трудно понять, как ему удавалось прожить самому да еще кормить семью. На нищенское жалованье журналиста невозможно было свести концы с концами, но у Пласы, без сомнения, были какие-то тайные корни, питавшие его бюджет. Считалось, что он опекает молодых журналистов, юных птенцов прессы, но это было не так: скорее всего, он использовал их в своих карьеристских целях.
    Монтес Пласа уверял, что его естественное призвание – бродяжничество, но теперь ему уже не стать истинным, законченным бродягой, а суждено оставаться лишь жалким его подобием. Он испытывает, добавлял журналист, бессмысленное желание трудиться, достичь успеха и даже славы, что, несомненно, роняет его в глазах окружающих.
    Если бы он ничего не делал, говаривал Пласа, его уважали бы куда больше; но стремление к труду, неспособность довольствоваться благородной ролью бездельника и бродяги полностью скомпрометировали его в глазах людей. Все это было, конечно, лишь уловкой, призванной замаскировать его тайные честолюбивые стремления.

    Не всегда, но довольно часто, в компании дона Пако появлялся чахлый, похожий на мумию или призрак маркиз Кастельхирон, наркоман, истощенный и отравленный алкалоидом опия.
    Маркиз много лет прожил в Париже и там пристрастился к наркотикам. Это был тощий бледный, как привидение, человек, с крашеной бородой и остекленевшими глазами, элегантно одетый и носивший монокль. Кастельхирон дружил с доном Пако, который глубоко уважал его. Маркиз страдал одним отвратительным физическим недостатком, не сразу бросавшимся в глаза: в его горло была вставлена трубка, которая прикреплялась к маленькому металлическому галстуку, надетому на шею и прикрытому шелковым платком. Лет восемь-девять тому назад наркоману, заболевшему шанкром, удалили часть гортани, а для дыхания вставили после операции эту канюлю.
    Маркиз-морфинист, эта несчастная мумия, говорил совсем тихо. Он не мог возвысить голоса, и у себя дома вызывал слуг с помощью свистка. Слуги у него были под номерами - первый, второй, третий, - и приходили на вызов в зависимости от числа свистков.
    Когда несколько дней не было наркотиков, Кастельхирон превращался с форменный труп, разлагающийся, желтый, омерзительный. Он оживал и опять становился похож на человека лишь после того, как ему делали укол. Маркиз, всегда одетый с иголочки, неизменно стремился выглядеть на публике как можно более внушительно. На всех значительных театральных премьерах он появлялся в правой стороне партера, одинокий и торжественный.
    У Кастельхирона была старая преданная экономка, давно служившая у него. Она хранила морфий, и когда ее хозяин не мог обойтись без наркотика, выдавала ему очередную порцию. Этого человека постоянно подстерегало удушье, и он все время находился между жизнью и смертью…

    К компании часто присоединялся маркиз де ла Пьедад, личность более чем сомнительной репутации, порою откровенно хваставшийся своими извращенными наклонностями. Этот жирный и наглый аристократ был циником.
    Другой примечательный человек среди этой заурядной братии, дон Гильермо Гарсия Флорес, бывший коммерсант, состоял в молодости служащим фруктовой компании и был отправлен ею в Лондон. В Англии он сколотил небольшое состояние и стал заядлым англофилом. Со временем, видимо, благодаря самовнушению, во всем его облике появилось нечто английское.
    Дона Гильермо снедало наивное тщеславие. Все, связанное с аристократией, приводило его в восторг. Человек уже пожилой, он был полон юношеских иллюзий. Ходить в Королевский театр, выезжать на прогулку в карете какого-нибудь вельможи, здороваться с маркизой или герцогиней – все это было его заветной мечтой. Дон Гильермо постарался стереть все воспоминания о своей былой коммерческой карьере. Жил он в одной из центральных гостиниц города: ее хозяин сделал бывшему негоцианту большую скидку, так как в случае необходимости дон Гильермо писал ему деловые письма на французском и английском языках, а когда появлялся какой-нибудь именитый иностранный гость, не отказывался сопровождать постояльца и, по-видимому, бесплатно служить ему чичероне и переводчиком.
    Дон Гильермо выдавал себя за человека, занимавшегося в молодости дипломатией.
    Дон Гильермо был членом правления одного аристократического казино и извлекал из этого немалую выгоду: умело используя прислугу и экипажи для того, чтобы угодить своим знакомым по гостинице, и ловко торгуя газетами и почтовой бумагой, он ухитрялся за счет этих хорошо продуманных операций покрывать свои членские взносы.

    Главный редактор «Эль Мундо», дон Валентин Кабальеро, недалекий господин, пользовавшийся репутацией хорошего журналиста, был человек жалкий: вечно хмурый, надоедливый и нудный, он принадлежал к числу тех, кто считает профессию журналиста чем-то вроде священнодействия и верит, что печать является рычагом прогресса.

    Алехандро Добон, молодой писатель, приехавший с юга, только что отбыл военную службу. Он знал французский язык и где–то познакомился с сочинениями Ницше; стоило только в интеллигентном кругу заговорить о творце «Заратустры», как Алехандро тут же пускался толковать и защищать его взгляды. Покров таинственности окружал этого немецкого автора и вызывал к нему особый интерес. Имя Ницше лишь совсем недавно замелькало на страницах печати, которая изображала писателя каким-то монстром.
    Молодой журналист заимствовал у любимого автора рассуждения о культе силы и жестокости, и делал из них излишне смелые и несколько нелепые выводы. Высокий, с длинным лицом и маленькими усиками, Добон обладал громким зычным голосом и чем-то напоминал солдата.

    Эмилио Агилера, школьный преподаватель и журналист-сатирик, был большим балагуром. У него была круглая голова, живые блестящие глаза, маленький ном и толстые губы. В газете он вел отдел юмора, отличавшийся подлинным остроумием…
    Администратор редакции дон Бони был доверенным лицом политического деятеля, содержавшего газету. Этот дон Бони носил белую бороду веером, щеголял в светлых костюмах с иголочки и курил сигареты через длинный мундштук. Когда его покровитель находился в оппозиции к правительству, дон Бони занимал лишь должность администратора газеты «Эль Мундо», но стоило оппозиционной партии прийти к власти, как он немедленно получал высокий пост.
    Сотрудники редакции искренне восхищались некоторыми публицистами, причисляя их к настоящим писателям. Сами они утешались тем, что только спешная и неотложная работа мешает газетчикам создавать остроумные и глубокие произведения. Если бы не этот изнуряющий труд, из их среды дюжинами выходили бы Сервантесы, Шекспиры и Кальдероны.

    Хайме Тьерри был сыном французского инженера и испанки, обосновавшихся в Соединенных Штатах. На визитных карточках молодого литератора значилось: Хайме Тьерри-и-Лопес де Гамбоа.
    Как только Хайме получил причитавшуюся ему долю материнского наследства, он решил поехать в Испанию и немедленно сел на корабль. Он безгранично восхищался Испанией и ее литературой, но писать испанские стихи все же не решался, хотя мечтал об этом с отроческих лет. В нем боролись противоречивые задатки: от отца он унаследовал развитый социальный инстинкт, от матери - склонность к индивидуализму и отчасти мистицизму; многое, наконец, он приобрел от американцев…

    Графиня была высокая смуглая величественная женщина, типичная испанка с юга, с большими серыми глазами, иссиня – черными волосами, продолговатым и неприветливым лицом бледно-оливкового цвета и насмешливой, даже язвительной улыбкой.
    Муж ее, граф Арасена, высокий, красивый, очень представительный и хорошо сложенный мужчина, был образцом элегантности. Он всегда безупречно одевался, носил длинные шелковистые черные усы и монокль в левом глазу. Словом, он вполне мог сойти за персонаж из французской комедии из жизни высшего общества. Злые языки уверяли, что граф - импотент.
    Графиня Арасена, гордая аристократка с юга, … дама блестящая, высокомерная и деспотичная, разумеется, не могла ужиться с таким юным гордецом, как Тьерри. Женщины она была развратная, и сладострастием своим напоминала львицу в период течки; не исключено, что похотливость ее объяснялась какой-то болезненной извращенностью.
    Этот порок графини усугублялся надменным и раздражительным характером. Словом, особа она была чванная, кокетливая, заносчивая и вечно всем недовольная. Графиня давно избрала путь, которым идут искательницы острых ощущений; она вступала в случайные и кратковременные любовные связи, никому и ничему не позволяя брать верх над собой.
    Рассказывали, что у нее было много любовников – в их число входили почти все друзья ее мужа. Она слыла порочной женщиной с болезненно-обостренной чувственностью. Говорят также, что единственным мужчиной, сумевшим укротить графиню, оказался какой-то офицер, служивший теперь на Кубе: он обращался с нею, как сутенер…
    В разговоре графиня отличалась остроумием, иронией и саркастичностью. Весь ее ум и язвительность изобличали в ней принадлежность к своему классу, она неизменно обрушивалась на слишком смелых и дерзких представителей иных сословий. Любая антимонархическая или антиклерикальная шутка вызывала в ней гнев и презрение к шутнику, становившемуся мишенью ее сарказма.
    Графиня любила высмеивать женщин среднего сословия, пытавшихся подражать высокопоставленным дамам; она открыто презирала политиков-демократов, писателей и журналистов.
    Последние в особенности казались ей подонками общества.
    С уважением она относилась только к королеве, королевской семье, епископам и генералам.
    Ходил слух, что во время какого-то семейного торжества некий министр, желая представить ей нескольких журналистов, сказал:
    - Хотите, графиня, я представлю вам своих друзей-журналистов?
    - А почему бы и нет? – ответила дама. – Взглянем на эти убожества!
    После нескольких встреч с графиней Тьерри возненавидел ее, и она ответила ему столь же глубоким презрением. Отношения их, естественно, прекратились.
    - Благочестивая шлюха, - отозвался о ней Хайме.
    - Ничтожество, набитый дурак, - оценила его графиня, - Заучил несколько фраз, повторяет их, где попало и думает, что он гений.
    Хайме она ненавидела всем сердцем.
    У графини собирались реакционеры-аристократы. На этих сборищах она играла первую скрипку и постаралась смешать своего бывшего любовника с грязью. Однако, в глазах дам из аристократического круга и знакомых Тьерри лишь выиграл после этой амурной истории…

    Иногда в особняке Тьерри появлялся друг Сильвестры и Бельтрана-фонарщика, деревенский священник дон Антолин Торресилья, сын одного из бывших приказчиков семьи Лопес де Гамбоа.
    Святой отец влачил нищенское существование, будучи коадьютором в приходской церкви и помогая отпевать покойников.
    Таких священников зовут «могильными жуками». Он читал также проповеди в Мадриде и в других местах, но везде платили ему до смешного мало. Лицом и повадками дон Антолин напоминал крестьянина. У этого высокого смуглого сорокалетнего мужчины с густыми черными волосами были прекрасные зубы, большие руки, длинные ноги, громовой голос, смех варвара и неистребимая страсть к карточной игре.

    У дона Торресильи был друг, тоже приходский священник, по имени дон Эстанислао, знаток канонического права и преподаватель духовной академии. Дон Антолин восторгался им и уверял, что он человек умный и строгих правил.
    Тьерри же сомневался в этом, потому что святой отец сильно смахивал на пройдоху, и с лица его не сходило несколько плутоватое и циничное выражение.
    Вскоре догадки Хайме подтвердились…
    Как-то раз к нему в кабинет вошла и представилась довольно молодая, красивая, но весьма развязная особа.
    - Что вам угодно? – спросил ее Тьерри.
    - Видите ли, мой муж дружит с вами.
    - А кто ваш муж?
    - Дон Эстанислао. У нас с ним трое детей.
    - Как так? Не может быть, дон Эстанислао – священник.
    - Да. Но какое это имеет значение!
    - Для естества никакого, для меня тоже, но для другого это все-таки кое-что значит.
    Женщина явилась к Хайме вымогать деньги, и ему удалось отделаться небольшой суммой.
    Тьерри спросил Бельтрана, правда ли, что у дона Эстанислао есть семья. Бельтран подтвердил это.
    Дети священника уже привыкли к сану своего папаши и нередко, когда их кто-нибудь спрашивает: «Как поживает ваш отец?» - отвечают: «Хорошо. Сейчас он служит мессу».
     
  9. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Художник Арноса Хосе Гальегос (1857-1917)

    [​IMG]

    Неравный брак​
    [​IMG]
    [​IMG]
    В интерьере Севильского кафедрального собора​
    [​IMG]
    [​IMG]
    [​IMG]
    [​IMG]
     
    Sielicki, Яник и Ондатр нравится это.
  10. Ондатр

    Ондатр Модератор

    Сообщения:
    36.378
    Симпатии:
    13.700
  11. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Лошадки - цыганская страсть!..:smile2:
     
  12. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Пабло Неруда. "Я вышел искать павших..."
    "Путь выбран

    Хотя членский билет я получил гораздо позднее, в Чили, когда официально вступил в партию, думаю, что коммунистом стал – в своих собственных глазах – во время войны в Испании. Моей глубокой убежденности способствовало многое.

    Мой товарищ, вечно споривший со мной, поэт ницшеанец Леон Фелипе был обаятельным человеком. Более всего привлекала в нем анархическая недисциплинированность и насмешливая мятежность. В разгар гражданской войны он довольно легко дал увлечь себя броской пропаганде ФАИ (Федерация анархистов Иберии). Фелипе часто бывал в отрядах анархистов, излагал им свои мысли и читал иконоборческие стихи. В этих стихах нашла отражение его идеология – смутно анархическая, антиклерикальная, насыщенная призывами и проклятьями. Слова Фелипе пленяли анархистов, которые день ото дня объединялись во все более живописные группы, в то время как население уходило на фронт, с каждым днем приближавшийся к Мадриду. Анархисты разрисовывали трамваи и автобусы наполовину в красный, наполовину в желтый цвет. Патлатые и бородатые, в ожерельях и браслетах из пуль, точь в точь ряженые на этом карнавале агонии, предсмертной агонии Испании. На некоторых из них я видел и башмаки эмблемы – полукрасные получерные, вот, наверное, хлопот с ними было сапожникам. И не думаю, что это ограничивалось безобидным шутовством. У каждого имелся нож. огромных размеров пистолеты, винтовки и карабины. Обычно анархисты устраивались группами у входа в какой нибудь дом, курили, сплевывали, выставляли напоказ оружие. Главным их занятием были поборы с жильцов, которых они запугали до смерти. А то заставляли их «добровольно» отказываться от своих драгоценностей – колец, часов.

    Как то Леон Фелипе возвращался с одного из своих анархистских собраний – дело было ночью, – мы встретились с ним в кафе на углу, около моего дома. На поэте был испанский плащ, и он очень шел к его бородке назареянина. Выходя из кафе, Фелипе чуть задел элегантными складками романтического одеяния кого то из своих чересчур обидчивых единомышленников. Не знаю, может, этого «героя тыла» уязвил сам вид Леона Фелипе, походившего на почтенного идальго, но только не прошли мы и нескольких шагов, как нас остановила группа анархистов во главе с обиженным из кафе. Они потребовали наши документы и, просмотрев их, повели Леона Фелипе, этого льва среди поэтов, под вооруженным конвоем.

    Пока они вели, чтобы расстрелять его тут же, неподалеку, у самого моего дома, – а такие выстрелы я слышал частенько, и они не давали мне спать по ночам, – я заметил на улице двух милисиано. Я объяснил им, кто такой Леон Фелипе, какой провинностью он навлек на себя гнев, и благодаря им удалось выручить друга из беды.

    Эта обстановка идеологической неразберихи и безнаказанного насилия заставила меня многое передумать. Я узнал о «подвигах» одного анархиста австрийца, старого и близорукого, с длинными седыми космами, который специализировался на «прогулках» и сколотил отряд под названием «Заря», потому что действовал он на рассвете.

    – У вас не бывает головных болей? – спрашивал этот анархист жертву.

    – Да, конечно, случаются.

    – Так вот я дам вам прекрасное обезболивающее, – говорил анархист австриец и, приставив ко лбу встречного револьвер, стрелял.

    В слепой мадридской ночи, кишмя кишевшей подобными бандитами, коммунисты были единственной организованной силой, и именно они посылали войска сражаться с итальянцами, немцами, марокканцами и фалангистами. И они же были той моральной силой, которая поддерживала сопротивление и антифашистскую борьбу.

    Короче говоря: надо было выбирать путь. И именно это сделал я в те дни и никогда потом не раскаивался в решении, которое принял в ту, полную тьмы и надежд, трагическую пору.

    Рафаэль Альберти

    Поэзия всегда – мир. Поэт творится из мира, как хлеб родится из муки.

    Поджигатели, зачинщики войн, волки первым делом ищут поэта, чтобы сжечь его, убить, загрызть.
    Задира дуэлянт смертельно ранит Пушкина в мрачном тенистом парке, в бешеной скачке топчут конями безжизненное тело Петёфи.
    Сражаясь против войны, умирает в Греции Байрон.
    Испанские фашисты начинают войну в Испании тем, что убивают ее лучшего поэта.

    Рафаэль Альберти как будто выжил. Ему была уготована тысяча смертей. Одна – тоже в Гранаде. Другая поджидала его в Бадахосе. В солнечной Севилье, в Кадисе и в Эль Пуэрто де Санта Мария, на его родине, искали Рафаэля Альберти, чтобы зарезать, чтобы повесить, чтобы убить его, а с ним – еще раз поэзию.

    Но поэзия не умерла, у нее, как у кошки, семь жизней. Ее пинают, ее волокут по улицам, ее оплевывают, над ней насмехаются, ее хватают за глотку и душат, ее высылают, бросают за решетку, ее расстреливают в упор, и из всех этих переделок она выходит, сияя улыбкой и чистотою.

    Я познакомился с Рафаэлем Альберти на мадридских улицах; помню его там – в синей рубашке и ярком галстуке. Я знал Альберти, когда он боролся вместе с народом и когда мало кто из поэтов разделил с пародом его трудную долю. Тогда еще не звонили колокола по Испании, но он уже знал, что таилось в ее грядущем дне. Альберти – южанин, родился у звонкого моря, близ подвальчиков с желтым, как топаз, вином. И сердце его сотворилось из огня, виноградной лозы и шума прибоя. Он всегда был поэтом, хотя в первые годы жизни не знал этого. Потом об этом узнали все испанцы, а позже – весь мир.

    Для нас, кому выпало счастье говорить на языке Кастилии, Рафаэль Альберти означает весь блеск поэзии испанского языка. Он не просто поэт от рождения, он великий знаток формы. В его поэзии, точно в алой розе, чудесным образом расцветшей среди января, – снеговая хрупкость Гонгоры, корень Хорхе Манрике, лепесток Гарсиласо, скорбный аромат Густаво Адольфо Беккера. Другими словами, в его хрустальной чаше слились воедино все изначальные песни Испании.

    Эта алая роза осветила путь тем, кто восстал в Испании, чтобы преградить дорогу фашизму. Мир знает эту геройскую и трагическую историю. Альберти не только писал эпические сонеты, не только читал их в казармах и на фронте, – он изобрел партизанскую войну поэзии, он научил поэзию сражаться против войны. Он придумал песни, у которых под взрывами снарядов вырастали крылья, песни, которые потом облетели всю землю.

    Такой чистейший поэт в критический момент существования человечества показал всему миру общественную значимость поэзии. Этим он похож на Маяковского. Общественная значимость поэзии зиждется на силе; на нежности, на радости и на истинной сути. А без этого поэзия звучит, но не поет. Альберти поет всегда.

    Генерал и поэт

    Каждый человек, переживший поражение или вернувшийся из плена, – целый роман со многими главами, где есть место слезам и смеху, одиночеству и увлечениям. Некоторые рассказы меня потрясли.

    Я знал одного генерала авиации, высокого, аскетического вида мужчину, он кончил военную академию, и каких только титулов и наград у него не было. Он ходил по улицам Парижа, старый и прямой, точно черный кастильский тополь, – тень Дон Кихота с испанской земли.

    Когда франкистские войска расчленили республиканскую зону надвое, этот генерал Эррера должен был патрулировать в полной темноте – проверять оборонительные укрепления, отдавать приказы по одну и по другую сторону зоны. И вот в ночи – темень хоть глаз выколи – он летал на своем самолете над вражеской территорией. Пули франкистов то и дело задевали самолет. Но было темно, и генерал скучал. Тогда он изучил метод Брайля. Он научился читать, как читают слепые, и, летая на опасные задания, читал пальцами, меж тем как внизу бушевали огонь и боль гражданской войны. Генерал рассказывал мне, что он прочитал таким образом «Графа Монте Кристо» и уже начал «Трех мушкетеров», но тут ночные чтения по методу слепых были прерваны поражением, а потом – изгнанием.

    С волнением я вспоминаю и другую историю, рассказанную мне андалусским поэтом Педро Гарфиасом.144 В изгнании он жил в замке одного лорда, в Шотландии. В замке никогда никто не бывал, и Гарфиас, неспокойный по характеру, как все андалусцы, каждый день ходил в таверну неподалеку и пил там пиво, молча, в одиночестве, потому что английского он не знал, да и испанский едва едва, а говорил на том языке испанских цыган, который я сам понимаю с трудом. Этот немой завсегдатай привлек внимание хозяина таверны. Однажды ночью, когда все любители пива уже разошлись по домам, хозяин таверны попросил его остаться, и они еще долго в молчании пили, сидя у огня камина, который сыпал искрами и разговаривал за двоих.

    Это стало традицией. Каждый вечер Гарфиас был гостем хозяина таверны, одинокого, как и он, – ни жены, ни семьи. Постепенно у них развязались языки. Гарфиас рассказал ему всю испанскую войну, пересыпая рассказ междометиями, клятвами и типичными андалусскими проклятиями. Хозяин таверны слушал его в религиозном молчании, не понимая, разумеется, ни слова.

    А потом шотландец стал рассказывать о своих злоключениях, наверное, о жене, которая его бросила, а может быть, о подвигах своих сыновей, – их портреты, на которых все они были в военной форме, украшали камин.

    Я говорю «может быть» потому, что за все те долгие месяцы, на протяжении которых они разговаривали, Гарфиас тоже не понял ни слова.

    Однако дружба двух одиноких мужчин, которые с пылом говорили каждый о своем и каждый на своем языке, непонятном другому, крепла, и постепенно это стало для обоих необходимостью – встречаться каждый вечер и разговаривать до утра.

    Когда Гарфиас должен был уезжать в Мексику, они попрощались – пили, разговаривали, обнимались, плакали. Их соединяло одно чувство – две одинокие жизни разлучались.

    – Педро, – много раз спрашивал я поэта, – как ты думаешь, что он тебе рассказывал?

    – Я не понимал ни единого слова, Пабло, но когда я слушал его, у меня было такое чувство, я был совершенно уверен, что я его понимаю. А когда говорил я, уверен, он понимал меня.

    ... Когда первые пули ударили в гитары Испании, и гитары брызнули не звуками, а кровью, поэзия моя замерла, точно призрак, окаменев пред лицом человеческой скорби, и в ней начали прорастать корни и заструилась кровь. С тех пор мой путь – вместе со всеми. И ныне я вижу: я шел от Южного полюса моего одиночества к путеводной звезде – к моему народу, кому моя скромная поэзия хотела бы служить верой и правдой, отирать ему пот в минуты великих страданий и быть орудием в борьбе за хлеб насущный.

    А раз так – мир становится огромным, он обретает глубину и постоянство. И мы твердо стоим на земле.
    И тогда хочется войти в безграничные владения всего сущего.
    Мы не ищем больше тайн, мы сами – тайна.

    И моя поэзия становится материальной частицей необозримо огромного космического пространства, морских и подземных глубин, она входит под сень необычайной растительности и среди бела дня вступает в разговор с солнечными видениями, она исследует пустоты минералов, скрытые в тайниках земли, и разгадывает забытые мотивы осени и отношения между людьми. Вокруг смеркается, но время от времени темноту прорезывает свет молнии или вспышка ужаса; и вырисовывается новая конструкция, не укладывающаяся в привычные, стершиеся слова; и новый континент поднимается из потаенной материи моей поэзии. Чтобы населить эти земли, наречь именем эти владения, тронуть все тайные берега, унять их пену, охватить весь животный мир и все географические пространства,для этого я прожил те далекие, мрачные, полные одиночества годы.

    [​IMG]
    Аранда ла Куна
     
  13. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Еще немного Неруды:
    Затерявшийся в городе. Пансионы.
    " После долгих лицейских лет, где я каждый год, в декабре, спотыкался на экзамене по математике, я внешне был вполне готов для университета в Сантьяго де Чили. Я говорю «внешне» потому, что голова моя была забита книгами, мечтами, стихами, они там гудели как пчелы.

    С сундучком, обитым жестью, одетый с ног до головы в черное, как и подобает поэту, худющий и острый, словно нож, я вошел в вагон третьего класса ночного поезда, который невыносимо долго – целый день и еще ночь – добирался до Сантьяго.

    Этот поезд, который на своем бесконечном пути проходил разные климатические зоны и в котором я потом столько раз путешествовал, по прежнему полон для меня странного очарования. Крестьяне в мокрых пончо, корзины с курами, угрюмые мапуче – целая жизнь разворачивалась в вагоне третьего класса. Многие ехали без билета – под скамейками. При появлении контролера происходили удивительные, странные метаморфозы. Некоторые вообще как сквозь землю проваливались, а другие скрывались под пончо, на котором оставшиеся тут же затевали карточную игру, и контролеру не приходило в голову поинтересоваться, что это за стол и откуда он вдруг появился.

    А между тем поезд шел мимо дубовых рощ и араукарий, мимо сырых деревянных домов – к тополям центральных областей Чили, к пыльным кирпичным строениям. Много раз я потом проделывал этот путь из столицы в глушь или обратно, и каждый раз, покидая древесную первооснову тамошней жизни, я чувствовал, что задыхаюсь. Кирпичные дома, города со своим прошлым представлялись мне затянутыми паутиной и молчанием. И сейчас я остаюсь поэтом непогод, поэтом холодной сельвы, которую когда то покинул.

    Из пансиона на улице Марури я вывалился, как моллюск из своей раковины. Я распростился со своим панцирем, чтобы узнать море, другими словами – мир. Неведомым морем были для меня улицы Сантьяго, я мало что успевал видеть по дороге из старого университета в пустую комнату семейного пансиона.

    [​IMG]
    Хоан Марти​
    ... В нашей жизни, жизни студенческих поэтов, были свои причуды. Я работал так, как привык в родном доме, – писал в день по нескольку стихотворений и без конца пил кофе, который сам себе готовил. Но и та суматошная жизнь, которую вели тогда писатели и в которую я попадал, стоило мне выйти за двери дома, имела свое очарование. Они, например, никогда не ходили в кафе, а только в пивные и в таверны. И там до рассвета спорили и наперебой читали стихи. Тут уж было не до занятий.

    На железной дороге отцу на случай непогоды выдали плащ из черного грубого сукна, который он никогда не носил. Я определил этому плащу другое назначение – поэзию. Вслед за мной три или четыре поэта тоже обзавелись плащами, вроде меня, давая на время их поносить другим. Эта деталь нашего туалета приводила в бешенство добропорядочных людей и некоторых не слишком добропорядочных. Была эпоха танго, которое пришло в Чили и принесло с собой не только свои ритмы и характерный для него аккордеон, но и целую свиту задир и головорезов, и они заполонили ночную жизнь города, и как раз те самые места, где собирались мы. Этот сброд – танцоры и драчуны – никак не мог смириться с нашими плащами и вообще с тем, что мы есть на свете. Мы, поэты, стойко сражались.

    [​IMG]
    Хоан Марти​
    В те дни я неожиданно свел дружбу с одной вдовою, которой мне не забыть; у нее были огромные синие глаза, и в них ни на миг не угасала нежная память о ее недавно погибшем супруге. Тот был молодым романистом, который славился прекрасным сложением. Они были впечатляющей парой: она – синеглазая, с безупречной фигурой и волосами цвета пшеницы; он – роскошный атлет. Романиста прикончил туберкулез, или, как его тогда называли, скоротечная чахотка. Позднее я подумал, что белокурая подруга, эта неутомимая жрица Венеры, тоже вложила свою немалую лепту; что эпоха, не знавшая пенициллина, и это ненасытное золотоволосое существо общими усилиями в несколько месяцев сжили со свету монументального мужа.

    Прекрасная вдова не сразу сбросила предо мной свое мрачное облачение – черные и лиловые шелка, в которых она походила на диковинный белоснежный плод в траурной кожуре. Но в один чудесный вечер она сбросила эту кожуру в моей комнате, в глубине прачечной, и теперь у меня в руках и перед глазами был весь, целиком, плод из обжигающего снега. Однако мой естественный порыв чуть было не захлебнулся, когда под моим взглядом она закрыла глаза и воскликнула: «О Роберто, Роберто!», не то вздыхая, не то всхлипывая при этом. (Это было как молитва. Весталка взывала к утраченному богу перед свершением нового обряда.)

    Однако же, несмотря на то что я был юн и свободен, вдова оказалась мне не по силам. Ее призывы становились все более настоятельными, и ее щедрое, не знающее удержу сердце медленно, но верно толкало меня преждевременно к могиле. Любовь такими порциями никак не вяжется с недоеданием. А недоедал я с каждым днем все катастрофичнее..."

    [​IMG]
    Хоан Марти ​
     
  14. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Пабло Неруда. Из книги "Двадцать поэм любви и одна песня отчаянья"

    ***
    Девочка, смуглый ветер! Солнцем, творящим жито,
    свивающим донные травы, створаживающим плоды,
    твой звёздный взор сотворён, и весёлое тело,
    и губы твои, в которых сквозит улыбка воды.

    Едва ты раскинешь руки — чёрное алчное солнце
    струится в лёгких волокнах гривы твоей смоляной.
    Солнце в пальцах твоих играет, словно речушка,
    в твоих глазах застывая темнотою двойной.

    Девочка, смуглый ветер, ничто меня не сближает
    с тобою — всё отдаляет, как тяжкие облака.
    Слепая юность пчелы в теле твоём смешалась
    с опьяненьем волны и упругостью колоска.

    Но я ищу моим смуглым сердцем твой вольный голос
    и твоё весёлое тело, не ведающее стыда.
    Смуглый мой мотылёк, нежный и совершенный,
    словно хлеба и солнце, словно мак и вода.

    © Перевод с испанского П. Грушко, 1977

    [​IMG]
    Франсиско Гойя. Маха
     
    Ондатр нравится это.
  15. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    "Зеркальная комната" Рамон Фолк-и- Камараза:

    ***
    Думаю, привычка отдыхать после обеда присуща исключительно женатым мужчинам...

    Так и вижу заднюю террасу, где мы часто собирались летом всей семьей в далекие времена моего детства. По прочно укоренившейся традиции эта терраса считалась самым прохладным местом в доме.
    Даже в очень жаркие летние дни солнце не могло пробиться сквозь заросли плюща и винограда, зато на террасу долетал свежий, бодрящий ветерок с моря. Сюда вела голубая дверь, прямо из столовой. На выщербленном кафельном полу стояла жардиньерка в белую и синюю полоску со множеством цветов в горшочках, за чистку которых я получал от мамы деньги на леденцы. Но самое главное, там был навес, широкий навес, увитый плющом, едва пропускавший солнечные лучи. Плющ цвел все лето на радость пчелам.

    На задней террасе стояли две скамеечки ручной работы, и лесенка оттуда вела в виноградную беседку. Стену украшала мозаика, изображавшая святого Георгия, и в полдень стоило только сделать шаг из спасительной тени навеса, как лицо обжигал раскаленный ветер полей, где дрожит на солнце горячий воздух, размывая очертания предметов. И тогда, обернувшись назад, в сумрак террасы, ты словно видел старинную гравюру: плетеные стулья, стоящие полукругом, — в них сидели старшие: мама с картонной коробкой для шитья на коленях, девочки с вышиванием или книгой в руках и отец, удобно устроившийся в своем кресле. Он без пиджака, на белой рубашке темнеют полосы подтяжек, ноги в тапочках покоятся на скамеечке, которую мы обычно берем с собой, идя к мессе. Все только что отобедали, и мы, младшие дети, играем в салки, пускаем самолетики, прыгаем на одной ножке, кричим и ссоримся, если Микел жульничает, и наконец мама делает нам замечание, потому что папа начал дремать… Вскоре он поднимается и уходит наверх, в кабинет, поспать часок-другой…

    [​IMG]
    Сayetano de Arquer - Buigas (Catalonia)​
    Считалось, что на этой террасе никогда не бывает жарко, никогда, понимаете? Если солнце палило уж слишком немилосердно, а свежий ветерок с моря почему-то переставал дуть, отец позволял нам, детям, полить кафельный пол из лейки, после чего под сенью плюща сразу же становилось прохладнее.

    ***
    ...И в тот же день я отправился пешком в Арпелья (туда всего полчаса ходу) и вновь после стольких лет увидел маленькую церквушку, а главное, встретил замечательного священника, служившего так, как это, наверное, делал бы ангел, сошедший с неба, — серьезно, благоговейно и в то же время сдержанно, поэтому все мы — двенадцать прихожан — ощущали свою причастность к мессе без необходимости заставлять себя петь, чувствуя, что фальшивишь.
    Возвращаясь домой — в лесу меня прихватил жуткий холод, — я перебирал в памяти мессы, те, что я слышал в своей длинной жизни очерствевшего верующего — все вариации на одну тему, на какие только способен человек в своей малости перед Господом.
    Школьные мессы — ежедневные, строго обязательные, — когда священник, заодно учивший нас арифметике, над гримасами и ужимками которого мы издевались сверх меры, неожиданно, надев ризу, превращался на наших глазах в служителя Господа, и это превращение объяснялось, как я понимал (вернее, понял гораздо позже, а тогда лишь чувствовал), возвышающей силой веры, способной превратить самого подлого и хитрого из смертных в святого, избранника божьего, и всетерпением Господа, потому что он любит всех людей без различия: высоких, красивых, маленьких и неказистых, умных и недалеких, любит даже тщеславных и обуянных гордыней и — как мне кажется — тех, кто служит ему, наивно считая себя безбожником.

    Я вспомнил, как перед войной в Барселоне вместе с родителями ходил к воскресной мессе в собор, а летом — в маленькую церковь Вальновы (эту старую церковь потом сожгли, чтобы возвести на месте храма живодерню); наше семейство, со всем многочисленным потомством — аккуратно причесанными, нарядно одетыми малышами, — вереницей шествовало к церкви, неся под мышкой маленькие складные скамеечки — в церкви было тесновато, а отец всегда держался очень скромно, — а потом, после мессы, родители чинно беседовали с жителями поселка на притулившемся к церкви приходском кладбище, словно призывая души умерших принять участие в их разговоре.

    С этими мыслями я подошел к месту, где когда-то высился алтарь, и спугнул ежа, который притаился среди мусора, а увидев меня, пустился наутек и скрылся в сухой траве...

    «Отсюда мы смотрели, как проходит поезд, когда здесь еще ходили поезда, помнишь?» — продолжали сестры. Ну, это я, слава богу, помню. Крошечный поезд из Тебираны, он был обречен на гибель еще до войны, когда здесь появились рейсовые автобусы. Помню, пустые брошенные вагоны долго стояли на путях между Вальновой и Корталетом, они все больше ветшали, крестьяне растаскивали их на дрова и на доски для птичника, а деревенские парни веселились там ночи напролет. В конце концов от вагонов остался только железный остов да колеса, прочно стоящие на рельсах, заросших высокой травой. Потом, когда стали расширять дорогу, эти рельсы окончательно исчезли.

    Вдруг мне пришла в голову интересная мысль: за весь день я ни разу не вспомнил о дорогой и любимой конторе. Добрый знак. Похоже, я начинаю менять кожу образцового служащего, которую носил еще позавчера и вчера, а сегодня, наверное, сбросил, гуляя по лесу.

    ***
    Когда сегодня я ложился в постель, мне почудилось, будто где-то рядом в доме слышатся голоса отца и брата — воспоминания о них неотступно следуют за мной. За окном моросил мелкий дождь, тихие капли легко скользили по листьям и навевали дрему.
    «Наверное, он прав», — подумал я, прислушиваясь к дождю, наполнявшему доверительным шепотом комнаты пустого дома. Сейчас здесь никого нет, кроме меня и, возможно, пары крыс, обитающих в подвале. Но все мои родные незримо присутствуют рядом, я люблю их, люблю живых и покойных... Я люблю моих покойных и вовсе не желаю, чтобы они умерли вторично — в памяти своих потомков.
    Но вот некрологов и траурных речей ни я, ни мои домашние терпеть не можем. На кладбище мы бываем только в дни похорон, а слезы у могилки, букетики цветов и пожелтевшие портреты тех, кто «все дальше уходит от нас» (эти слова часто повторяла мама), считаем ненужной мишурой. Но мы храним память о покойных и тоскуем по ним, словно по людям, которые волею судеб оказались вдали от родного дома и никак не могут возвратиться.​

    Траурные мессы и молитвы в детстве были для нас таинственным «шифром», позволяющим открыть двери в загробный мир. Помню, один добрый старик из семейства Соланес говорил перед смертью: «Пустить-то они меня пустят, там, наверху, только вы уж помогите — одному-то дверь не открыть, — уж помолитесь тут за меня».

    И мы верили, что помогли ему, да и сейчас верим. Но вера эта — живая, искренняя и простая. Слово «сверхъестественный» всегда звучало для нас по меньшей мере странно: напротив, мы воспринимали историю, рассказанную в Евангелии, как нечто совершенно естественное, словно речь шла не о Боге и Царствии небесном, а о человеке и его маленьком мире.

    И доктор Жункоза — атеист и богохульник, — приходя к нам в гости, не мог удержаться от своей обычной шутки: расспросив о здоровье всех домашних, он вдруг добавлял: «А Бог Отец как поживает? А его сын? А донья Мария?» Конечно, доктор говорил это, желая досадить тете Эулалии, но все же он не мог не чувствовать, что и Бог Отец, и Иисус, и Дева Мария для нас словно близкие люди, хорошие добрые знакомые.

    Даже чудеса, совершенные Иисусом, воспринимались нами как нечто естественное и потому не производили должного впечатления. Конечно, мы верили в них — раз взрослые говорят, надо верить! — но нас ничуть не удивляло, что Он превращал воду в вино, исцелял калек, возвращал слепым зрение, ходил по воде, воскресил своих друзей и праведников и даже воскрес сам — наверное, в те времена люди жили иначе, вели себя совсем по-другому, и вообще, если Он так поступал, у Него были на то свои причины, вот и все.

    Будучи в глубине душе «стихийными материалистами», мои домашние постоянно попадали впросак, лишь только речь заходила о чудотворцах и исцелениях. Даже тетя Эулалия не отставала от своих родственников. Как-то одна приятельница рассказывала ей: «А помнишь таких-то? У них сын умер от рака, такой молодой, а ведь его возили в Лурд к святым местам». А тетушка удивленно ответила: «Надо же… Только зачем его возили? Разве они не знали, что рак неизлечим?»...

    ***
    У меня было шесть сестер, сейчас осталось пять, они уже бабушки, и дай им бог здоровья...
    Но даже если предположить, что девять дочерей моей прабабки умирали каждый год и именно пятнадцатого августа, а их страшная участь «оставила по себе печальную память», остается лишь восхищаться спокойным нравом моих предков по отцовской линии, должно быть, они сочли это естественным (вот уж поистине мы — дети своих отцов и внуки своих дедов!). Другие в таких случаях идут топиться и уж по крайней мере вспоминают о подобных событиях не с грустью, а с ужасом.

    У нас же о них никто и словом не обмолвился, а праздник вознесения Богоматери всегда отмечали очень весело. Это лишний раз подтверждает правдивость моих слов: к любым чудесам, будь то исцеление или страшный мор, в нашей семье относились не то чтобы безразлично, но спокойно, без истерик и заламывания рук.
    И тем не менее мы были и остаемся убежденными и, я бы даже сказал, ревностными католиками.

    В детстве я отличался особенным благочестием, и родители готовили меня чуть ли не в священники. Возможно потому, что я был хрупким, бледным, робким и послушным, полной противоположностью тем детям, которых называют «чертенята». Да, я был «хорошим мальчиком» и не стыжусь признаться в этом. Если бы сейчас психиатр попытался заставить меня припомнить какую-нибудь детскую шалость или выходку, его усилия пошли бы прахом. Самый страшный проступок я совершил в шестилетнем возрасте, когда притворился больным и не пошел в школу. Ночью я не мог уснуть. Нет, я не боялся, что совершил грех, что ангел-хранитель оставит меня, а черт утащит. Просто я сильно расстроил маму и потому расстроился сам. Весь в слезах я прибежал в спальню к крепко спящим родителям и долго просил прощения.

    Первые годы в монастырской школе я был любимцем падре. Больше всего на свете он обожал «приобщать своих питомцев к Богу». Для этого он усаживал нас на длинные скамьи на небольшом расстоянии друг от друга (наверное, в этом промежутке как раз умещался ангел-хранитель); мы должны были сидеть, молитвенно сложив руки и не произнося ни звука, а падре смотрел, кто выдержит дольше.
    Признаюсь без ложной скромности — я побивал все рекорды: превращался в камень, в памятник терпению, буквально прирастал к скамье. Однажды я провел так три часа — настоящий подвиг для шестилетнего малыша, — а падре Бартомеу пришлось немного встряхнуть меня, чтобы привести в чувство. Это был экстаз, нирвана, еще немного — и я впал бы в левитацию.

    [​IMG]
    Сayetano de Arquer - Buigas (Catalonia)​
    Тот, кто выдерживал больше других, получал так называемые «очки», а когда их набиралось много, он мог выбрать «награду» из вещей, запертых в стеклянном шкафу. Я почти опустошил этот шкаф и если не забрал оттуда все, то лишь потому, что был не слишком требователен. «Награды» состояли в основном из статуэток святых и некоторых книг, естественно, религиозного содержания. Однако я ни разу не потребовал книгу за «очки», заработанные в поте лица (а также другого, менее благородного места). Книги отца стояли на полках у нас дома, а приобретать книги других авторов казалось мне кощунством, почти предательством. Это значило помешать отцу и сыграть на руку его соперникам. Зато изображения святых приводили меня в восторг, я прямо-таки завалил ими свою комнату — и еще много лет, до тех пор, пока мы не переехали из Барселоны, натыкался на ярко-красную картонную «Тайную вечерю», которую обожал в детстве. Набрав восемьсот «очков», я стал счастливым обладателем полуметровой гипсовой Девы Марии — копии со статуи Мурильо, — выкрашенной в черный цвет (наверное, с помощью гуталина), что придавало ей особую ценность. Я истратил на Деву Марию все заработанные «очки», но не раскаивался в этом. Гипсовая статуя, стоявшая на угловой подставке, специально сделанной отцом, жила у меня в комнате много лет, была моей спутницей в самое трудное время, и сейчас, читая «Аве, Мария», я вижу именно это изображение Богоматери.
    Из игрушек я больше всего любил «алтарь». Он был совсем как настоящий, со всеми необходимыми принадлежностями: маленькими книжечками Евангелий и Посланий апостолов, чашей, дарохранительницей, сосудом для вина, аналоем, дискосом и требником. А в специальном ящике хранилось белое облачение священника, пояс, епитрахиль и тканная золотом риза — как сейчас помню, ярко-зеленая, цвета свежего салата, — в общем, полный комплект снаряжения, словно у астронавтов из научно-фантастического романа (пистолет, радиоуловитель, скафандр и ботинки на свинцовой подошве), только для духовного лица.
    Алтарь принадлежал Микелу, и мы оба с удовольствием играли в священников. Микел служил мессу по всем правилам, добавляя к каталонским словам латинские окончания, и я умирал со смеху, слушая его. Правда, брат очень хорошо смотрелся в роли служителя Господа: толстый, с круглым лицом плута и проныры — ни дать ни взять деревенский священник.

    Я в той же роли являл собой жалкое зрелище — риза постоянно соскальзывала с моих худеньких плеч, волочилась по полу. Зато у меня было лицо постившегося много дней схимника, умиротворенное и печальное, так что месса выглядела совсем по-иному. И вообще я относился к этой игре более чем серьезно.
    Моя способность впадать в транс и просиживать часами без движения, любовь к изображениям святых и бледное, словно у ребенка в гробу, лицо, естественно, привлекли ко мне внимание нашего священника. Однажды мама зашла за мной в школу, чтобы отвести к портному Родо́, который шил мне костюмчик. Перед тем как выйти, она взяла меня за руку, подвела к падре Бартомеу и спросила, хорошо ли я себя веду. Падре Бартомеу (вскоре, в тридцать шестом, его убили) ответил: «Сеньора, этот ребенок будет епископом или святым».
    Только много лет спустя я понял, как сильно ошибался падре. Ну где вы найдете женатого епископа, да еще с шестью детьми? Стать святым, конечно, никогда не поздно, но для этого многое должно измениться во мне и в католической церкви, да и должность служащего, пусть образцового, вряд ли послужит хорошей рекомендацией.
    И еще одна мысль приходит в голову: произнося свое пророчество, которое, очевидно, уже не сбудется, падре сделал одну грамматическую ошибку и потому поставил меня перед выбором. А может, как и многие священнослужители, он был в душе вольтерьянцем? Иначе почему он сказал: «…Ребенок будет епископом или святым», ни на минуту не допуская, что можно стать тем и другим одновременно?..

    ***
    ...Я мысленно перенесся в Барселону моего детства, вспомнил «папину бабушку» и «мамину бабушку», нашу старую квартиру с высокими потолками, где красовались написанные маслом аллегорические фигуры Европы, Азии, Африки, Америки и Океании (потолки были такие высокие, что на кухне сделали антресоли и там спали служанка и кухарка). Внизу у мраморной лестницы сидела консьержка, которая всегда знала, куда мы идем, чем собираемся заняться. «Ну что, на дачу? Отдыхать?» — интересовалась она, когда в мае начинались приготовления к отъезду в Вальнову. «Ну что, в театр?» — когда по воскресеньям мы всем семейством направлялись смотреть спектакль, а потом выпить чашку шоколада с венской булочкой. «Ну а теперь к бабушке?» — этот вопрос звучал в пятницу или в субботу, потому что разные бабушки принимали внуков в разные дни.
    Больше всего мы любили ходить в гости к «маминой бабушке» (у нее было много дочерей, в том числе мама и тетя Эулалия, и всего двое сыновей). В доме жило множество детей — наших двоюродных братьев, здесь же, в комнате, полной разных любопытных безделушек, жила тетя Эулалия, она часто играла для нас на пианино вальсы и мазурки. Но главное — в доме «маминой бабушки» разрешалось все, здесь мы дрались, кидались подушками и ели вкусные миндальные пирожные. Поэтому по субботам идти к «папиной бабушке» ужасно не хотелось — там не было ни пианино, ни безделушек, взрослые двоюродные братья не хотели с нами играть, а за обедом, давясь ржаными лепешками, мы с тоской вспоминали о миндальных пирожных.

    Так вот, мы с Саррой, толкаясь, наперегонки сбегали по лестнице бабушкиного дома — кто быстрее добежит до угловой скамеечки, специально устроенной на каждом этаже, чтобы те, кто поднимается, могли немножко отдохнуть.
    Потом мы шли домой, напевая песенки или выговаривая скороговоркой: «От топота копыт пыль по полю летит», или принимались играть в салки, бегая вокруг взрослых, и мама всегда говорила: «Господи! Ну неужели вы не можете ходить как нормальные люди!»
    А дома нас уже ждала консьержка: «Ну что, теперь ужинать?»
    Такая же дурная привычка — обсуждать вслух действия окружающих — была у владельца писчебумажного магазинчика на углу улицы, сеньора Рабинада. Покупаешь линейку: «Ну, будем чертить? Хе, хе…» Или ластик, или клей: «Стирать? Клеить?»
    Слава богу, сеньор Рабинад не торговал туалетной бумагой.

    ***

    Да, так я сказал, что погода стояла безнадежно-серая. А безнадежность легко передается.
    И виной всему кризис веры.
    Много лет назад я, кажется, уже говорил об этом в одной своей книге: для многих из нас вера есть стремление к вере, умение смиренно принимать все сомнения, колебания, внутреннее смятение, периоды душевной пустоты и минуты слабости, но быть непреклонным в этом смирении.
    Конечно же, есть на свете люди, идущие по жизни чеканным шагом. Как правило, такие люди слепо верят в самих себя. И на мой взгляд, они совершенно безнадежны. Я настолько привык сомневаться в собственных побуждениях, стремлениях и особенно в способностях, что, потеряй я хоть на время эту неуверенность, скорее всего, сошел бы с ума.
    И уж коль скоро мне трудно поверить в себя — а себя я знаю, вижу, осязаю, — то чего тогда стоит поверить в бога, в учение церкви, в загробный мир? Я убежденный сторонник сомнения, поскольку считаю, что в нем — основа терпимости и взаимопонимания. И если бы когда-нибудь я впал в ересь, то предпочел бы ересь доктора Жункозы — постарался бы представить, как Христос мучается теми же сомнениями, которыми я терзался в молодости, которые посещают меня сейчас...
    И снова как каждый день: в дровяной сарай за головешками, в гараж — за всяческим хламом для растопки. Посмотрим на небо… Чуточку прояснилось, правда, солнце все равно уже село. И — домой, в свою нору, под затихающую вдали музыку...

    ***
    Из подвала я принес не только инструменты, но и патефон тети Эулалии, а также три попавшиеся под руку пластинки.
    После отъезда из Женевы я сижу «на музыкальной диете», пожалуй, сейчас хорошо бы послушать какую-нибудь старую мелодию из тех, что тетя Эулалия заводила нам в детстве, когда мы болели: «Горный пастушок», «Застольная песенка», или «Аве, Мария» Гуно в исполнении Марты Эггерт. Впрочем, даже если в коробочке есть иголки и если они не сломаны (что весьма сомнительно), звук, конечно же, будет ужасный. Но скрипы и шумы вызовут в памяти приятные далекие воспоминания, именно такая музыка никак не нарушит очарование одиночества.
    Внутри патефона нашлось целых три коробочки с иголками. Пружина не лопнула, никелированная ручка блестела как новенькая, а футляр, или коробка — не знаю, как это называется, — обитый снаружи металлическими пластинами, а внутри черной материей, когда я вытер с него пыль, тоже оказался в прекрасном состоянии. Крепкая кожаная ручка для переноски была целой и невредимой. Сразу видно, патефон появился на свет в те далекие времена, когда вещи делались на века.
    На крышках двух очень старых жестяных коробочек для иголок изображалась собачка, которая внимательно слушала звуки, лившиеся из патефона (эмблема известной фирмы «His master’s voice», там же, словно надежная гарантия, стоял торговый знак, а подпись внизу гласила: «Approximately 200 English gramophone needles. The Gramophone Company Limited». Но все иголки за долгие годы успели-таки заржаветь. Кроме того, с обратной стороны крышки владельца патефона ожидало строгое предупреждение (меня оно прямо-таки умилило): «Use each point ONLY once». Третья коробочка, собственно, и не коробочка, а специальный конверт packet of ten содержал вместо десяти всего три еще не использованные, прекрасные иголки нового образца.
    Они назывались уже не points, но silent stylus и предназначались для hypersensitive pick-up. Я потирал руки, предвкушая, как сейчас поставлю старую пластинку, но, увы, меня ожидало горькое разочарование. Иголки не годились для тетиного патефона. Лишь счастливые обладатели некоторых типов проигрывателей фирмы «His master’s voice», снабженных суперчувствительным звукоснимателем, могли пользоваться ими.
    Не портить же «Аве, Мария» ржавой иголкой! Это просто преступление!
    Грустно, но от музыки придется отказаться.
    Хотя, может, оно и к лучшему. Три пластинки, которые я принес из подвала, слишком мало подходили к моему нынешнему состоянию души: первая — «Конга» Хавьера Кугата и «Компарсита», вторая — «Уеду в Санта-Клару» (на другой стороне этикетка оторвана) и, наконец, третья… Ну и ну, «сцены чревовещания»: «Смех сквозь слезы» и «Глухая шансонетка».
    Короче говоря, «Тайная жизнь и скрытое легкомыслие тети Эулалии», поразившие до глубины души племянника, который хранит о ней чистые воспоминания. Впрочем, наши дети поразились не меньше, когда Адела и я по очереди признались, что в юности танцевали тиро-лиро.

    [​IMG]
    Ernest Descals​
    Сегодняшний день — тревожный и неприятный. В особенности для тех, кто вынужден выбираться из дому в такую погоду. Я же вполне доволен жизнью: все необходимое — пишущая машинка, трубка и кофейник (я только что поставил его на огонь) — у меня под рукой, на улицу выходить не собираюсь.
    В такие дни мы обычно говорим: «Сегодня будем сидеть в кресле у камина, пить чай и смотреть в окно». И курить трубку, добавил бы я. После трех месяцев размолвки трубка вновь стала моим хорошим другом.

    ***
    После переезда в Женеву мы всегда проводим рождественские праздники на родине, в Вальнове. В сочельник, как только дети возвращаются из школы, мы садимся в пикап и к вечеру уже прибываем в Вальнову, иногда довольно поздно, около десяти, но, несмотря на усталость после стольких часов в машине — едем мы всегда без остановок и на большой скорости, — обязательно идем к вечерней мессе. И пусть и голова болит, а ноги гудят, зато мы сразу чувствуем себя дома, с головой окунаемся в атмосферу праздника.
    На Рождество погода не всегда балует нас. Хотя иногда выпадают чудесные ясные дни, когда по утрам подмораживает, воздух звенит, словно хрусталь, и светит яркое солнце. Но разве в погоде дело? Даже в холод, дождь и ненастье веселье переполняет дом, и мы ни секунды не сидим без дела. Утром мы украшаем игрушками какое-нибудь дерево в саду и мастерим ясли — Рождество так Рождество! Однажды мы нарядили миндальное дерево, растущее перед окнами столовой, украсив его лампочками, блестящими шарами и гирляндами из серебристой бумаги. В другой раз нашей жертвой стал самый большой кипарис, стоящий напротив террасы. Правда, всем пришлось попотеть — кипарис страшно высокий. А в прошлом году дети купили паяльник и сделали из железных прутьев огромную двухметровую звезду. Потом ее украсили теми же гирляндами, шарами и лампочками (они зажигались и гасли через каждые пять минут) и повесили над входом в дом.
    Да, это было в прошлом году.

    ***
    Книга пока не состоялась, но явился человек (не новый, а именно прежний человек), дал мне силы и вдохновил опять сесть за машинку не для сотворения очередного перевода или чего-то столь же образцового, но для того, чтобы заглянуть в зеркала, окружающие меня.
    Да, мне уже ясно: то, чем я занимаюсь, не называется «писать», это не создание романа, это попытка объяснить себе себя, поиски твердой почвы под ногами, от которой можно было бы оттолкнуться, ну и в конечном счете попытка пофантазировать немного, ведь отражение в зеркале, — не сам предмет, как он есть: зеркала искажают, деформируют вещи больше или меньше, смещают оси, меняют перспективу, приближают и удаляют, затуманивают изображение или делают более четким, как на тщательно прорисованной гравюре: ни я, ни другие запечатленные на этих страницах люди в жизни не такие — не такие тучные, пузатые, коротконогие, как в одних зеркалах, не такие тощие, долговязые, длиннорукие, как в других.

    Да, мне уже ясно: зеркало отразило дом моего отца, беседку, галерею и террасу, наложив его изображение на изображение домика, который мы с Аделой построили в Вальнове вплотную к старому, и было бы несправедливо, да и невозможно отделить прежние отражения от нынешнего.

    Как оторвать отражение настоящего от отражения будущего, а отражение будущего — от того, что рисует нам наше воображение! Они вечно путаются, накладываются одно на другое, и вот одновременно возникают, как наяву, на месте одного и того же поросшего ежевикой и сорняками пустыря, теннисный корт и «бассейн», а на месте диких дебрей вокруг дома одновременно видишь лес, а вдалеке — море фабричных труб, море каменных крыш…​
    Кто знает, может, когда-нибудь я обнаружу, что все совсем не так, как мне кажется, что я не совершал этой отчаянной вылазки, а мой самолет не отрывался от взлетной полосы и все еще ждет, не подбегу ли я, запыхавшись, с чемоданом и пишущей машинкой. И окажется, что таксист-андалусец только мог бы существовать, но не существовал на самом деле, и вообще все было сном, мечтой, призраком, игрой зеркал, создавшей из воздуха удода, и стадо овец, и этого поседевшего за пишущей машинкой чудака, от нечего делать толкующего о какой-то книге, которую, конечно, он никогда не напишет.

    И все же воистину существует дверь на террасу, и я не могу ее открыть, и придется открывать другую.

    За рассказом об одиночестве и зеркалах я засиделся так, что потерял ощущение времени, и вот на дворе уже ночь, а камин не затоплен и придется обойти дом вокруг, чтобы принести дров. Не забыть бы надеть плащ — да-да, перестав печатать, я услышал предательский звук. На каменный пол террасы падают капли — идет дождь..."

    [​IMG]
    Luis Lopes Costea. El final del verano​
     
  16. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Лики Испании в картинах Хулио Кесады.

    [​IMG]
    Галисия.

    [​IMG]
    Пикос де Эуропа (Национальный парк Ордеса)​
    [​IMG]
    Пейзаж Кревийенте.​
    [​IMG]
    Сеньоры на площади.​
    [​IMG]
    Вид Кревийенте​
    [​IMG]
    Толедская улица​
    [​IMG]
    [​IMG]
    [​IMG]
    Панорама Толедо​
     
  17. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Хулио Кесада

    Парк Ретиро
    [​IMG]

    [​IMG]
    Альберка - Саламанка​
    [​IMG]
    Кастилия​
     
  18. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Дамы в Мантильях Пабло Пикассо

    [​IMG]
    Портрет сеньоры Бенедетты Канальс (1905)

    [​IMG]
    Женщина в испанском костюме​
    [​IMG]
    Ольга (Хохлова) в мантилье​
     
  19. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    [​IMG]

    Луис де Леон (исп. Fray Luis de Leon, 1528, Бельмонте, Куэнка — 1591, Мадригаль-де-лас-Альтас-Торрес, Авила).
    Родился в еврейской семье, сын придворного адвоката. Учился в университете Саламанки философии и богословию (последнему - у известного доминиканца Мельчора Кано), позднее (c 1561) преподавал в нем. В 1544 вступил в орден августинцев. Получил степень бакалавра в Толедо и доктора богословия в Саламанке.
    В 1572—1576 был заключен инквизицией в Вальядолидскую тюрьму за перевод Библии на народный язык и ее еретическое толкование.
    Стихотворение из тюрьмы:
    EN LA CARCEL DONDE ESTUVO PRESO


    Aqui la envidia y mentria
    me tuvieron encerrado
    dichoso el humilde estado
    del sabio que se retira
    de aqueste mundo malvado,
    y con pobre mesa y casa
    en el campo deleitoso
    con solo Dios se compasa,
    y a solas su vida pasa,
    ni envidiado ni envidioso.


    Здесь ложь и зависть пять лет
    Держат меня в заточенье
    Но есть отрада в смиреньи
    Тому, кто покинул свет,

    Уйдя от злого волненья.
    И в этом доме убогом,
    Как в поле блаженства, он
    Равняется только с Богом

    И мыслит в покое строгом,
    Не прельщая, и не прельщён.
    Пер. В.Парнаха, 1934

    После пятилетнего заключения Луис де Леон 13 декабря 1576 поднялся на кафедру Саламанкского университета.

    По преданию, он начал лекцию словами: «В прошлый раз мы остановились…»

    «Имена Христа» (1572—1585), перевод Татьяны Парфеновой

    ПОСВЯЩЕНИЕ.

    Первая книга "Имена Христа" магистра брата Луиса де Леона посвящается дону Педро Портокарреро, члену Совета Его Величества и члену Священной всеобщей Инквизиции.

    Средь многих и великих бедствий сего века, кои открываются нашим очам, отнюдь не самым малом злом является то, достопочтеннейший сеньор, что в отраву для людей превратилось все, что прежде обладало лекарственными и целебными свойствами. И это - явный признак грядущего конца света, ибо воистину мир находится на пороге смерти, если даже в жизни обнаруживаются ее следы.
    Всем известно, что Книги, кои мы называем Священными, были божественным откровением, ниспосланным Господом своим пророкам, и их написали, дабы стали они утешением нам в нелегких жизненных трудах, верным и ясным светом средь мрака и заблуждений мира сего; дабы мы, изнывающие от язв, нанесенных нашим душам страстями и грехом, могли найти в Священном Писании, как в самой главной аптеке, для каждой болезни свое целительное средство.
    Впоследствии, когда вместе с истинным учением Христа сокровища, содержащиеся в книгах, передались и перешли также к язычникам, Богу стало угодно, чтобы сии Книги были переложены на многие языки - почти на все основные и наиболее распространенные в те времена, дабы все в равной мере могли насладиться их чтением. И потому на заре существования Церкви великим прегрешением считалось, ежели кто-либо из ее приверженцев не уделял должного внимания изучению и чтению Священного Писания. Посему и священнослужители, и те, кого мы называем мирянами - будь они учеными мужами или же неискушенными в науках людьми - так стремились в этом преуспеть, что такое усердие, проявляемое невежественным людом, не могло не воодушевить тех, кто по долгу службы должен был быть в этом сведущ: я разумею прелатов и епископов, которые не гнушались каждый день нести народу Слово Божие, дабы всякий, кто читал священные тексты у себя в дому, воспринимал их в свете тех публичных чтений, словно услышанными из уст проповедника, а посему мог бы избежать ложных толкований и использовал бы чтение себе во благо. А благо сие воистину было столь же велико, сколь славно было то правление, и были равны посеянному семени взращенные плоды, что известно всякому, кто имеет хоть малейшее представление об истории того времени.

    Однако, как я говорил, то, что по природе своей является великим благом и то, что было столь полезным в давние времена, сейчас стало приносить нам один лишь вред, о чем свидетельствуют и плачевное состояние, в коем мы ныне пребываем, и горький опыт пережитых нами несчастий. И вот те, кто стоит во главе нашей Церкви, словно побуждаемые самой необходимостью, своим высочайшим решением установили новый строгий порядок: они выпустили указ, запрещающий хождение книг Священного Писания на народных языках, на которых их могли бы читать непросвещенные люди, а поелику темный и грубый люд либо вообще не ведает сего богатства, либо, ежели и ведает, то не умеет правильно им пользоваться, то оно и уплыло у невежд из рук.

    И ежели кого удивляет, ибо поистине есть чему удивиться, - как люди, исповедующие с нами общую веру, могли допустить, чтобы стало для них ныне губительным все прежде приносящее пользу, причем в том, что касается самого существенного, и ежели он желает постичь происхождение сего зла, то я, знающий его источник, открою, к чему я пришел: причин у этого явления две - невежество и гордыня, и в большей степени гордыня, чем невежество. Именно в этих двух пороках погрязли христиане, забыв о былой добродетели...

    Но ... возвратимся к простым людям, ибо вслед за тем, что по их собственной вине и из-за собственной гордыни они перестали извлекать пользу из чтения Священного Писания, их поразило новое, быть может, еще более страшное зло: они стали сверх всякой меры увлекаться чтением книг, являющихся не просто никчемными, но опасными и вредными, число которых, словно по наущению дьявола и словно уже не осталось более хороших и полезных книг, так возросло в наше время.

    И в самом деле, ежели мы хотим рассмотреть это с должным вниманием и быть беспристрастными судьями, то нельзя оставить без осуждения то, что именно этим, сбивающим с пути истинного и смущающим душу, книгам, именно их чтению мы обязаны большей частью тех пагубных перемен и тем упадком нравов, кои мы теперь наблюдаем. Влечение к язычеству и неверие - ибо не знаю я иного времени в истории христианского мира, когда бы они ощущались сильнее, чем сейчас, - по моему разумению, имеют своим источником, и корнем, и единственной причиной эти самые книги. Очень жаль, что многие простодушные и благочестивые люди ступают на дурную стезю, прежде чем их успевают предостеречь от этого шага, и вот, словно не ведая, почему и как это случилось, они вдруг замечают, что отравлены ядом и гибнут - так нелепо и неотвратимо - разбившись о подводную глыбу, скрытую от их взора...

    И хоть известен я лишь как самый малый из всех, кто может служить Церкви на этом поприще, я всегда желал посвятить себя сей славной службе и только мое слабое здоровье и многочисленные занятия до сих пор не давали мне этого сделать.

    Однако ежели прежняя жизнь, полная забот и праведных трудов, не позволяла мне воплотить сие желание и замысел, я полагаю, что не следует теперь терять возможности и не использовать того праздного состояния, в коем я из-за несправедливости и злого умысла неких особ ныне пребываю. Ибо хоть и велики тяготы, обременяющие меня, однако благосклонность небес, коей незаслуженно наградил меня Бог - истинный отец всех скорбящих, а также осознание себя одним из их числа, таким покоем наполнили мою душу, что теперь не только мыслями об изменении всех прежних привычек я занят, но и о деятельности, и о познании истины помышляю и могу наконец сделать то, чего ранее не сделал. Господь обратил для меня сей труд в источник света и исцеления и руками тех, кто желал причинить мне вред, принес благо. И за эту высшую божественную милость никогда бы я не смог отблагодарить Его должным образом, если б сейчас, имея на то все возможности, в той форме, в коей умею, и соразмерно с ничтожеством моего гения и моих сил, я не взялся бы со всем рвением за выполнение того, что считаю столь необходимым для блага верующих.
    И вот в этой связи мне вспомнилась одна ученая беседа, некогда состоявшаяся по какому-то случаю между тремя моими близкими друзьями, членами моего Ордена, двое из которых были весьма образованными и изощрившими свой ум мужами; они говорили об именах, коими называют Христа в Священном Писании. Сей разговор передал мне позднее один из них, и я, сознавая его исключительную важность. не хотел, чтобы он навсегда изгладился из моей памяти.
    И сейчас, желая написать что-нибудь полезное для христиан, я подумал, что начать с имен Христа будет наиболее удачным и в то же время отнюдь не вызывающим решением, и для пользы читателей - самым выгодным, а лично для меня - самым отрадным и самым сладостным ...
    И вот, воскресив в памяти все, о чем шла тогда речь, я записал сей разговор на бумаге, стараясь по возможности следовать правде или хотя бы представить Вам ее подобие, а также придерживаясь той формы, в коей мне это передали, и теперь посылаю мой труд на строгий суд Вашей Милости, чьим покорнейшим слугой остаюсь во всех своих начинаниях.

    ВВЕДЕНИЕ.

    Здесь говорится о предмете беседы, которая состоялась между тремя друзьями, праздно проводящими время в обители отдохновения.

    Дело было в июне месяце, спустя несколько дней после праздника святого Иоанна, когда занятия в Саламанке обычно подходят к концу. Марсело - так я назову одного из тех, о ком буду говорить, ибо имея весьма веские основания, я не желаю открывать его истинного имени и также поступлю с остальными участниками беседы, - итак, Марсело, после долгих и утомительных ученых трудов, коим он неустанно предавался в течение целого года, проведенного в Саламанке, удалился ото всех дел и, словно найдя прибежище в тихой гавани, уединился в усадьбе, которую, как Вам известно, имеет мой монастырь на берегу Тормеса; вместе с ним, дабы составить компанию и с подобными же намерениями, отправились два его друга. И вот когда они находились там уже несколько дней, случилось так, что одним утром - тем, что приходилось на праздник апостола Петра, - все трое, воздав святому необходимые почести, коих требует в сей день наша религия, вышли в сад, который начинался от самых дверей дома.
    Это был большой сад, густо заросший деревьями, посаженными безо всякого порядка, но именно это и услаждало взор, особенно в эту пору и в этот час. Поэтому, войдя в него, они сперва некоторое время прогуливались, наслаждаясь прохладой, а затем сели рядом на скамьи, расположенные в тенистом месте под сенью виноградных лоз рядом с журчащим ручейком. Этот ручей спускался с холма, который находился прямо за домом, и там же за домом он втекал в сад, где, струясь и перекатываясь, весело бежал, напоминая своим журчанием смех. Их взору также открывался чудный вид на близлежащую тополиную рощу, поражающую своим великолепием и высотой деревьев. А поодаль, совсем поблизости виднелся Тормес, в ту пору еще полноводный и выходящий из берегов: он тек по долине, образуя излучину. День выдался наредкость спокойным и ясным, а час радовал прохладой. Посему усевшись, они некоторое время провели в полном молчании, а затем Сабино, - ибо так мне хочется назвать самого юного из всех, - устремив взор на Марсело и улыбнувшись, повел такую речь:
    - Есть люди, которые при виде природы немеют, и такое состояние души, должно быть, свидетельствует о глубине их ума, способного проникнуть в самую ее суть, я же, как божья пташка, - вижу зелень и хочу петь или щебетать.
    - Я прекрасно понимаю, отчего Вы завели об этом речь, - отозвался Марсело, - однако дело здесь не в величии ума, как Вы изволили выразиться, дабы, наверное, польстить мне иль утешить, но в свойствах, присущих нашим возрастам, и в различных душевных настроениях, кои пробуждаются и охватывают нас под воздействием этого вида: в Вас закипает молодая кровь, а мною овладевает меланхолия. Но давайте же спросим Хулиана (ибо таковым будет имя третьего), какого он склада: так же подобен птице иль сделан из иного материала?
    - Я не всегда один и тот же, - отвечал Хулиан, - хотя в сей миг мне ближе настроение Сабино. И коль скоро он не может вести беседы с самим собою, взирая на красоты природы и величие небес, то пусть выскажет нам, о чем бы ему хотелось поговорить.
    Тогда Сабино вынул небольшой исписанный листок бумаги и произнес:
    - Вот здесь сокрыты все мои надежды и желания.
    Марсело, узнавший сей лист, ибо был он написан его рукой, повернулся к Сабино и со смехом сказал:
    - По крайней мере Вас, Сабино, не слишком сильно будут мучать желания, коль в руке Вы держите надежду, и ни то, ни другое не может быть великим, ежели сокрыто в столь маленьком листочке бумаги.
    - Раз они так малы - сказал Сабино, - у Вас будет меньше оснований отказать мне в столь малом.
    - Каким же образом - отозвался Марсело, - и почему именно я смогу удовлетворить Ваше желание, да и в чем сие желание заключено?
    Тогда Сабино развернул лист и прочитал заглавие, кое гласило: "Имена Христа", и далее читать не стал, а лишь сказал:
    - По счастливой случайности я обнаружил сей листок, принадлежащий Марсело, где, как видно, у него были выписаны некоторые имена, коими называют Христа в Священном Писании, а также места, откуда они взяты. И едва я увидел их, меня одолело страстное желание услышать что-нибудь по сему вопросу. Вот почему я сказал, что все мои желания сокрыты в этом листке бумаги. В нем же таятся все мои надежды и упования, ибо, как можно было догадаться, это вопрос, над которым Марсело долго размышлял и в котором многое изведал, вопрос, ответ на который должен находиться у него на устах. И поэтому он не сможет отговориться несколькими учтивыми фразами, которые обычно произносят, когда хотят вежливо отклонить просьбу, ссылаясь на то, что мы застали его врасплох. Так что теперь, когда у Марсело не осталось никакой возможности отказать нам, когда все мы располагаем свободным временем, а сей святой день и чудесная пора словно предназначены для подобного рода бесед, нам не составит особого труда упросить его поделиться с нами своими размышлениями, ежели, конечно, Вы, Хулиан, мне поможете.
    - Ни в чем другом я не был бы столь заодно с Вами, Сабино, - отвечал Хулиан.
    И вот после того, как много слов и возражений было высказано по этому поводу, ибо Марсело долго не соглашался выполнить просьбу Сабино или, по крайней мере, умолял Хулиана принять его сторону и тоже участвовать в беседе, и сойдясь, наконец, на том, что тот в свое время, когда сочтет это необходимым, вступит в разговор и выполнит сию работу, Марсело, повернувшись к Сабино, сказал:
    - Коль скоро сей листок стал причиной, породившей нашу беседу, так пусть он же станет в ней проводником. Читайте далее, Сабино, и ежели вы не возражаете, мы будем строить наши речи согласно тому, что там написано, и строго следуя порядку.
    - Мы придерживаемся того же самого мнения, - в один голос отозвались Сабино и Хулиан.
    А затем Сабино заглянул в листок и спокойным, ясным голосом прочел следующее:

    ОБ ИМЕНАХ В ЦЕЛОМ.

    Здесь объясняется природа и назначение каждого имени, для чего оно было создано и как обычно употребляется.

    "Велико число имен, коими называют Христа в Священном Писании, ибо велики Его добродетели и обязанности, но лишь десять являются основными - они вбирают и несут в себе значения всех остальных..."

    ...Как моряки, уходящие в долгое плавание и отдающие себя во власть морской стихии, прежде чем поднять паруса обращаются к небесам, уповая на их благосклонность и моля о благополучном исходе странствия, так и сейчас, в преддверии подобного же начинания я или, вернее, все мы должны попросить Того, о ком будем вести наши речи, ниспослать мне чувства и слова, подобающие речам о Нем. Ибо ежели и более ничтожные вещи мы не только не можем достойно завершить, но и начать без Господней на то воли не способны, то кто волен говорить о Христе и о таких высоких материях как Имена Христа, не будучи вдохновлен силой Его святого духа?
    Потому, сознавая собственную ничтожность и все несовершенство нашего разума и словно повергнув ниц наши сердца, давайте смиренно помолимся этому свету, пробуждающему нас: да озарит божественное светило своими лучами мою душу, дабы смог я ощутить все Его добродетели и , ощутив, высказать словами как должно. Ибо без Твоей воли, Господи, разве можно истинно говорить о Тебе? Да и кто не погибнет в пучине Твоих совершенств, если Ты сам не направишь его в гавань? Так освети же мою душу, о, единственное истинное солнце! Освети ярчайшим светом, чтобы от его луча моя воспылавшая душа возлюбила Тебя, мой прояснившийся разум узрел Тебя, мои отверстые уста говорили о Тебе и возвестили, если не все, то хоть малую толику, доступную нашему пониманию, и провозглашали славу и величие Твои и ныне, и присно, и во веки веков.

    ... Вы должны согласиться, что превыше всего стоят форма и характер букв, коими в том языке пишется имя самого Бога. Поскольку, если мы произнесем сие имя, то увидим, что звуки, составляющие его - гласные, подобно Тому, кого оно называет, подобно Богу, который есть чистое бытие и жизнь и дух без малейшей примеси плоти и материи. И ежели мы обратим внимание на характер букв, коими оно написано, то мы увидим, что каждая может встать на место любой другой, что часто и происходит в этом языке; так каждая буква является всеми и все означают одну, и это служит точным отражением, с одной стороны, божественной простоты и, с другой, всех тех бесчисленных достоинств, коими обладает Господь.


    Ибо все Его совершенства заключены в одном единственном совершенстве и оно само присутствует во всех. Точно также, как божественная мудрость неотделима от Его бесконечной справедливости, ни Его справедливость от Его величия, ни величие от милосердия божьего, но и могущество, и мудрость, и любовь Господа составляют единое целое. И как бы мы ни пытались разделить и удалить друг от друга Его достоинства, в каждом будут присутствовать все; и с какой бы стороны мы их ни рассматривали, совершенства Господа едины и неделимы.

    Скажу, что Господь действительно постоянно пребывает в нас, и Он так близок нам и так глубоко проникает в нашу душу, словно сам является ею, ибо благодаря Ему мы не только способны двигаться и дышать, но и живем, и существуем лишь по Его всевышней воле, о чем говорил еще святой Павел. Однако Он присутствует в нас таким образом, что в этой жизни никогда не обнаруживает своего присутствия.
    Я хочу сказать, что, находясь все время с нами, Он бесконечно близок нам, но недосягаем для нашего зрения и понимания, чего так жаждет несовершенный человеческий разум. Поэтому пока мы, как жалкие странники, скитаемся по этой обители слез и страданий, пока Господь не обнаружил нам своего присутствия и не открыл своего настоящего лика, необходимо было дать устам нашим некое имя или слово, а разуму нашему - некий образ, каким бы несовершенным, смутным или, как назвал его святой Павел "загадочным", он ни был. Ибо как только душа вырвется из этой темницы земного существования, где она томится, погруженная во тьму, и воспарит к ясному, чистому сиянию неземного светила, Тот, кто сейчас незримо связан с нашим существом, будет связан и с нашим разумом. И тогда душа безо всяких посредников узрит Его, и станет имя Господа неотделимо от Него, и всякий будет называть Его согласно тому, что увидит и узнает о Нем.
    [​IMG]
    Эль Греко

    Святой Иоанн свидетельствует нам в "Апокалипсисе", что в этом счастливом блаженстве Бог, осушив слезы своих приближенных и изгладив из их памяти всякое воспоминание о былых страданиях, вручит каждому крохотный камешек, где начертано будет имя, и лишь тот, кто получит сей камень, узнает его. И это не что иное, как свидетельство того, что Господь откроется взорам и разуму спасшихся и, воссоединившись с их существом, станет единым целым с каждым из них по-своему, и каждый будет ощущать Его своим, особым образом.
    И наконец, сие тайное имя, о котором говорит святой Иоанн и которым мы назовем тогда Господа нашего, станет всем, чем будет тогда в душе нашей Господь, который, по словам апостола Павла, "будет все во всем". Так что там, на небесах, где мы узрим Его, нам не нужно никакого другого имени Бога, кроме истинного, но здесь, во мраке, где Он, хоть и находится рядом, незрим нашим очам, нам необходимо было наделить Его каким-нибудь именем. И не мы придумали его, но сам Господь, увидев наши мучения, сжалился над нами и дал сие имя, ибо милосердие Его не имеет предела.

    И дабы возвратиться сейчас к нашей теме ... я скажу, что именно в этом и сокрыта причина того, что Господь наш Иисус Христос обладает многими именами, соответствующими мудрости, величию и богатству совершенств, вместилищем коих Он является, а также соответствующими Его многочисленным занятиям и прочим благим деяниям, которые были совершены Христом ради нашего блага. И как невозможно охватить их все одним духовным взором, так еще менее возможно обозначить их одним единственным словом. Подобно тому, как мы, наливая воду в сосуд с длинным, узким горлышком, не станем лить ее всю сразу, но наполним его медленно, цедя воду тонкой струйкой, Святой Дух, зная сколь узок и скуден наш разум, не открывает нам сие величие в один миг, но как-бы предлагает познать его по частям, то приоткрывая одну сторону в одном имени, то в следующий раз показывая другую в другом имени.

    Посему неисчислимо количество имен, коими называют Христа в Священном Писании, ибо зовут Его Лев и Агнец,Врата и Стезя, Пастырь и Священник, а также Жертва и Супруг, а также Виноградная Лоза и Росток, и Божий Царь и Лик Господень, и Камень и Светильник, и Восток и Отец, и Мирный Владыка и Здоровье, и Жизнь и Истина, и многими другими именами, коим нет конца. Но из всего многообразия имен, в список вошло лишь десять самых главных, ибо, как в нем написано, все остальные можно свести тем или иным образом к этим десяти.
    Однако, прежде чем мы продолжим нашу беседу, необходимо уточнить следующее: поскольку Христос - это Бог, то согласно своей божественности, Он наделен именами, которые, с одной стороны, присущи лично Ему и, с другой, являются общими для всей Святой Троицы. Но о последних ничего не сказано в нашем листке, да и мы не станем их касаться, так как они относятся к собственным именам Бога. Имена Христа, о коих пойдет речь, рассматривают Христа как человека и соответствуют тем неописуемым богатствам, которые таятся в Его человеческой природе, тем достоинствам, которые сотворил в ней Господь и которые Он продолжает творить в нас по сей день.

    ОТРАСЛЬ.
    Здесь Христу дается имя Отрасль и объясняется, почему сие имя Ему принадлежит, а также повествуется о Его чудесном зачатии.

    Первое имя на кастильском звучит как Pimpollo (Росток, Отрасль), что на языке оригинала выглядит как Cemach, а в латинском тексте переводится иногда как Germen (семя), а иногда как Oriens (всходы, ростки). Такое имя дал Ему Святой Дух в 4 главе "Книги пророка Исайи": "В тот день Отрасль Господа явится в красоте и чести, и плод земли - в величии и славе". И пророк Иеремия также называет Его в 33 главе своей "Книги": "...и возращу Давиду Отрасль праведную и будет производить суд и правду на земле". И Захария, утешая иудеев, едва вышедших из Вавилонского плена, в 3 главе говорит так: "Я привожу раба моего, Отрасль", и в 6 главе предрекает: "Вот муж, - имя ему Отрасль".

    ... Весьма очевидно, что именно ... с упадком иудейского народа связывает пророк добрую славу имени Христа, и падение Иерусалима стало началом возвышения нашей Церкви. И тот, кто еще недавно был приговорен к жестокой смерти и убиен на кресте жалкими и ничтожными людьми, чье имя они жаждали смешать с грязью и стереть с лица земли, воссиял над миром и, явившись живым, во всей своей славе и величии и столь всемогущим, что подверг своих убийц суровой каре, а после положил конец царствию дьявола на земле и сокрушил его престол - языческие культы идолов, кои ему служили, - подобно солнцу, побеждающему и разгоняющему тучи, Он - единственное и наиярчайшее светило - озарил своим божественным сиянием все вокруг.
    Все, что я говорил о первом пророчестве, также присутствует и во втором, взятом из "Книги пророка Иеремии". Ибо слова, обращенные к Давиду, и обещание "возрастить Отрасль праведную" есть явное свидетельство того, что сим плодом является Иисус Христос, особенно ежели принимать во внимание нижеследующие строки, в коих говорится, что сей плод "будет производить суд и правду на земле", а в этом и заключается основная работа Христа и одна из первостепеннейших целей Его пришествия, и лишь Ему одному и никому иному было суждено выполнить сию работу. Вот почему Священное Писание, упоминая о Христе, в большинстве случаев одновременно приписывает Ему эту работу, словно нечто, присущее только Ему, как, например, личный герб. Об этом мы читаем в 71 Псалме: "Боже! Даруй царю Твой суд и сыну царя Твою правду, да судит праведно людей Твоих и нищих Твоих на суде. Да принесут горы мир людям и холмы правду. Да судит нищих народа, да спасет убогого, и смирит притеснителя".

    Таким образом, сие имя является одним из имен Христа и, согласно установленному нами порядку, первым из них, так что не может возникнуть по этому поводу никаких сомнений и споров. Однако в Священном Писании есть некоторые другие имена, кои подобны родным и близким сего имени, и будучи отличными по своему звучанию, при ближайшем рассмотрении оказываются сведены к единому смыслу и сходятся в едином понятии; ибо хоть пророк Изекииль и называет Его в 34 главе"именитым растением"(planta nombrada), и Исайя называет Его в 11 главе то"ветвью" (rama), то"цветком" (flor), а в 53 главе"побегом"(tallo) и"корнем"(raнz), но все эти имена по сути своей обозначают то же, что имя Отрасль иль плод. Вот это последнее имя необходимо будет объяснить более подробно, поскольку, что касается первого, то уже достаточно было приведено доказательств того, что оно принадлежит именно Христу, ежели, конечно, вы не предложите другой темы для обсуждения.
    - Отнюдь нет - тотчас же отозвался Хулиан, - скорее напротив, сие имя и предвкушение сего плода заставили нас ощутить его сладостный вкус и пробудили в душе желание и соблазн вкусить его.
    - Сей плод достоин быть предметом любых желаний и соблазнов - отвечал Марсело, - ибо, если не преуменьшают сейчас его достоинства мои убогие уста и ничтожный гений, он исполнен неземной сладости и столь же полезен, сколь сладок. Однако ответьте мне, Сабино, ибо мне хотелось бы побеседовать с Вами, это великолепие небес и мира, кое мы наблюдаем, и то, иное, неизмеримо большее великолепие, о котором можем лишь догадываться и которое таит незримый мир, оно всегда было таким, как сейчас, или появилось само по себе, или Господь Бог сотворил его?

    - Всем известно, - сказал Сабино, - что Бог создал мир и все, что в нем находится, не используя для этого никакой материи, но лишь при помощи своей беспредельной мощи, силой которой Он заставил на месте, где прежде было ничто, возникнуть ту красоту, о которой Вы говорите. Но какие могут возникнуть сомнения?
    - Никаких, - продолжил Марсело, - но скажите мне тогда вот что: все это произошло от Бога без Его ведома, как бы в результате некоего естественного хода вещей или Он сотворил мир, поскольку таковыми были Его желание и Его свободная воля?
    - Также очевидно, - ответил Сабино, - что мир был создан по замыслу Божьему и по воле Божьей.
    - Хорошо сказано, - сказал Марсело, - и коль скоро Вы знаете это, то также должны знать и то, что, создавая мир, Бог преследовал некую великую цель.
    - Вне всяких сомнений она была велика, - отвечал Сабино, - ибо всегда, когда действуешь, исходя из собственной воли и доводов разума, преследуешь какую-либо цель.
    - Но быть может Бог таким образом преследовал свой личный интерес и действовал ради собственного возвышения? - спросил Марсело.
    - Никоим образом - отвечал Сабино.
    - Но почему? - спросил Марсело.
    И Сабино ответил ему так:
    -Потому что Бог, который сам по себе является вместилищем всех благ, ни в чем, что совершает вне себя, не может ни желать, ни ждать для себя никакого возвышения и никакой выгоды.

    - Таким образом, - сказал Марсело, - мы выяснили, что Бог, будучи бесконечным и совершенным благом, создавая мир, не стремился извлечь из этого выгоду, но стремился к некой иной цели. Следовательно, ежели Он не стремился приобрести, значит, вне всяких сомнений, Он стремился отдать, и ежели Он сотворил мир не ради того, чтобы прибавить что-либо себе самому, значит, вне всяких сомнений, Он сотворил его ради того, чтобы разделить в своих созданиях сии бесчисленные блага, коими обладал. И, конечно, только такая цель может быть достойной величия Господа и принадлежать Тому, кто по природе своей есть воплощение доброты, ибо внутренняя склонность к добру, присущая Богу, вынуждает Его вершить благие дела, а ведь чем мы добрее и лучше, тем сильнее в нас желание творить добро другим. Однако ежели истинным намерением Бога в создании и устройстве мироздания было принести благо своему творению, отдав ему часть своих собственных благ, то что ж это были за блага или, вернее, какого рода были те блага, ради которых была проделана сия великая работа?
    - Те же самые, коими наделил Он свои создания, как каждого в отдельности, так и всех вместе, - отвечал Сабино.
    - Хорошо сказано, хоть Вы и не дали ответа на мой вопрос, - сказал Марсело.
    - Но почему же?
    - Потому что сии блага имеют различную степень и одни отличны от других по своей величине, - сказал Марсело, - и поэтому мой вопрос звучал так: к какому именно благу и к какой степени блага средь многих его степеней направлены в первую очередь устремления Господа?
    - О каких степенях Вы говорите? - Спросил Сабино.

    - Их число велико, если рассматривать сии блага отдельно друг от друга, но схоластическая Школа обычно сводит их все к трем основным видам: к естественным благам, благодати и личному единению. К естественным благам относятся те, которые были даны нам от рождения, к благодати относятся те, которыми Бог наделяет нас после рождения. А личное единение означает, что в Иисусе Христе Бог воссоединил свою божественную сущность с нашей человеческой природой. И воистину велика разница, лежащая меж этими благами. Так как, во-первых, хоть все благое, что только есть в божьей твари, было дано Господом, но Он наделил ее также некими особыми благами - естественными и неотъемлемыми от ее сути, благами, в коих заключено и ее существование, и все, что из этого вытекает. И такие блага мы называем естественными, ибо они были заложены Богом в само естество живых существ и присутствуют в них с момента рождения. Сюда относятся бытие, жизнь, разум и прочие подобные им блага. Другие же блага не были заложены Богом ни в природу живых существ, ни в свойства их естественных начал, дабы они могли проявить себя впоследствии, но Господь по собственной воле наделил ими свои создания, присовокупив к тем, что уже были даны им от рождения, и посему сии блага не являются неизменными и прочно укоренившимися в их природе, как первые, но изменчивы и непостоянны, как всепрощение, милосердие и другие божественные дары. И такие блага мы называем сверхъестественными благами благодати. Во-вторых истинно то, что сии блага были даны божьему подобию, ибо Бог наделил ими творение своих рук, а Он не может создать то, что не стремилось бы уподобиться и подражать Ему, ибо творя, Он творит по своему образу; однако, хоть это и так, между самими способами подражания лежит великая разница. Ибо существа, обладающие естественными благами, подражают в этом лишь бытию Божьему, но в благах благодати они подражают и бытию, и характеру, и манере и, если позволено так будет сказать, образу Его жизни, тем самым они становятся настолько ближе Богу и настолько крепче с Ним связаны, насколько больше это подобие по сравнению с тем первым подобием, однако в личном единении божьи твари не подражают и не уподобляются своему Творцу, но сами становятся Творцом, сливаясь с Ним в единое целое.

    Здесь Хулиан, осмелившись, произнес:
    - И все живые существа способны сливаться с Богом в единое целое?
    На что Марсело со смехом ответил:

    - Речь до сих пор шла не о количестве, а о способе. Я разумею то, что не говорил Вам, сколько именно живых существ и кто из них достигал единства с Богом, но говорил лишь о том, каким образом происходит сие воссоединение и каким образом они подражают Ему, как то: посредством природы, благодати или личного единения. Что же касается их числа, то очевидно, что в своем естественном благе все живые твари уподоблены Богу, а в благах благодати только те из них, кто наделен разумом, да и то далеко не все, но личное единение с Господом пережила лишь человеческая природа Спасителя нашего Иисуса Христа. Однако, хотя оно непосредственно осуществилось только с Его человеческой натурой путем слияния с ней божественной сущности, но тем самым Бог связал себя и с остальными своими созданиями, ибо человек стал посредником между духовным и телесным, соединив в себе оба начала и являясь, как говорили древние, микрокосмом или малым миром.
    - Я все жду, когда же станет наконец ясно, к чему Вы клоните весь этот разговор, - сказал Сабино.
    - Мы уже близки к цели, - отвечал Марсело, - посему я задам Вам еще один вопрос: если Бог, создавая окружающие нас вещи, стремился только к тому, чтобы связать себя с ними, и если сей божественным дар, сии узы могут достигаться по-разному, как мы только что выяснили, и если одни способы более совершенны, нежели другие, то не кажется ли Вам, что столь великий мастер, создавая столь великое творение, должен был стремиться к тому, чтобы в конечном итоге получить самые великие и самые совершенные узы из всех возможных?
    - Так я считаю, - ответил Сабино.
    - И самым великим делом Его рук, из всех, что уже были или еще только будут совершены, - продолжал Марсело, - явилось личное единение божественного Слова с человеческой сущностью Христа, посредством которого Бог и человек слились воедино в одном Лице.
    - Не вызывает никаких сомнений, - отвечал Сабино, - что сие деяние Господа было воистину самым великим.
    - Тогда - добавил Марсело, - из этого непременно следует то, что Бог создал все видимое и невидимое ради того, чтобы осуществить это благостное и чудесное единение, то есть, целью, ради которой появилось все многообразие и великолепие мира, было произвести на свет сие сочетание Бога с человеком, а точнее говоря, сие воссоединение Бога и человека, коим явился Иисус Христос.
    - Непременно следует, - отозвался Сабино.
    - Вот почему Христос - это плод, - сказал тогда Марсело, - и Священное Писание, называя Его этим именем, дает нам понять, что именно Христос был конечной целью возникновения всех вещей, которые были созданы и должны были служить Его благополучному рождению. Подобно тому, как у древа есть корни, которые не существуют сами по себе, равно как и ствол, вырастающий и возвышающийся над ними, но и то, и другое вкупе с ветвями и цветами, и листьями, и всем прочим, что произрастает на деревьях, - все это подчинено и устремлено к единой и самой главной цели: рождению и созреванию плода, точно также и эти бескрайние небесные просторы, кои мы созерцаем, и сонмы звезд, блистающие на них, и средь звездного хора это круглое и бесконечно прекрасное светило, озаряющее своим сиянием все вокруг, и эта земля, усыпанная цветами, и воды, богатые рыбой, животные и люди, и все наше мироздание, сколь велико и прекрасно оно есть - все это было сотворено Богом ради того, чтобы сделать человека своим Сыном и чтобы произвести на свет сей единственный божественный плод, коим является Христос, которого мы можем назвать совместным и общим произведением всех вещей.

    И подобно тому, как плод, для появления которого предназначалась сила и крепость ствола и красота цветов, и зелень и свежесть листвы, родившись, содержит в себе, в своих свойствах все то, что ради него было подготовлено древом, или, дабы быть точным, что содержит само древо, точно также и Христос, ради рождения которого Бог создал сперва крепкие и глубокие корни - первоэлементы, - на коих потом возвел сие великое сооружение - наше мироздание - со всем разнообразием, если так можно выразиться, ветвей и листьев - все это Христос несет в себе, Он вмещает в себя и, как говорит святой Павел, обобщает все тварное и нетварное, земное и небесное, естественное и благодатное. И как мы, зная, что Христа называют плодом из-за тех совершенств, вместилищем коих Он является, заключаем, что весь тварный мир был устроен для Него, так и из самого мироустройства мы можем заключить, сколь бесценен сей плод, раз ради него вершились столь великие дела. И из величия, великолепия и характера средств, мы делаем вывод о бесконечных совершенствах, коими обладает сама цель.

    Ибо если кто из Вас войдет во дворец или богатый, роскошный замок знатного вельможи, то первое, что он заметит - это величину и толщину стен, мощных и укрепленный башнями, и ряды окон. украшенных затейливым узором, и галлереи, и капители, ослепляющие взор, а затем - высокий, богато и искусно отделанный вход, а после - прихожие и многие большие и непохожие друг на друга внутренние дворы, и мраморные колонны, и просторные залы, и роскошные гардеробные, и все многообразие и разнообразие спальных покоев, каждый из которых украшен редкими, дивными картинами, и яшмой, и порфиром. и слоновой костью, и золотом. которое блестит и с полов, и со стен. и с потолков, и он увидит также многочисленных слуг. их статность и пышность нарядов, и порядок, который они проявляют в делах и обязанностях, и согласие, которое царит меж ними, и услышит также игру музыкантов и сладостные звуки музыки, и узрит богатое убранство лож и великолепие мебели, коей нет цены, а затем узнает, что неизмеримо более прекрасен и велик тот, кому все это служит; так и мы должны уразуметь, что сколь бы ни был прекрасен и восхитителен сей вид земли и неба, но бесконечно более прекрасен и восхитителен Тот, ради кого они были созданы, и сколь великим бы ни был сей вселенский храм, который мы зовем миром, а величие его не подлежит сомнению, но Христос, для рождения которого он предназначался с самого начала и которому служил и подчинялся впоследствии, и которому служит и повинуется сейчас и будет повиноваться во все времена, Христос неизмеримо выше и славнее, и совершеннее, и Он гораздо более велик, чем мы можем объять своим умом и выразить устами. И, наконец, таким видит Его св. Павел, вдохновленный и осененный Святым Духом, в своем “Послании к Колоссянам”: Он есть “образ Бога невидимого, рожденный прежде всякой твари; ибо Им создано все, что на небесах и что на земле, видимое и невидимое: престолы ли, господства ли, начальства ли, власти ли , - все Им и для Него создано; и Он есть прежде всего, и все Им стоит. И Он есть глава тела Церкви; Он - начаток, первенец из мертвых, дабы иметь Ему во всем первенство: ибо благоугодно было Отцу, чтобы в Нем обитала всякая полнота”.
    Таким образом, Христа называют Плодом, ибо Он - плод мира, иными словами, Он - плод, ради появления которого был сотворен и устроен наш мир. И посему Исайа, с нетерпением ждущий Его рождения и зная, что и небеса, и природа живет и существует ради этого плода, взывает: “Кропите, небеса, свыше, и облака да проливают правду; да раскроется земля и приносит спасение...”

    - Постойте, - вступил Хулиан, - ведь если мне не изменяет память, Вы, Марсело, еще не все поведали нам из того, что пообещали: Вы забыли рассказать о необыкновенном и чудесном зачатии Христа, которое, как Вы сказали, несет в себе Его имя.

    - Это так, и Вы, Хулиан, верно поступили, напомнив мне об этом, - ответил Марсело. - Вас интересует следующее: сие имя, которое мы иногда переводим как Отрасль, а иногда как Плод, в языке оригинала означает не просто плод, но плод особенный: выросший сам по себе и не требующий ни специального труда, ни особого ухода. И это говорит нам о двух вещах. Во-первых, о том, что в мире не существовало ничего сколько-нибудь ценного и значимого. созданного руками человека, что заслужило бы столь высокую честь: произвести на свет сей удивительный плод. Во-вторых, это означает, что пречистое, святое чрево, родившее этот плод, не знало мужчины, но лишь добродетели и славу Господа нашего.
    При этих словах Хулиан пододвинулся ближе к Марсело, наклонился к нему и, весело глядя, произнес:

    - Сейчас я вдвойне рад, что напомнил Вам, Марсело, о том, что сами Вы позабыли, ибо для меня будет великой отрадой узнать, что факт девственной чистоты и непорочности нашей Матери и Владычицы засвидетельствован в древних текстах и пророчествах, как требует того здравый смысл. Ибо коль скоро в них сообщается о событиях малых и незначительных задолго до того, как они произошли, то невозможно, чтобы они умолчали о столь великом таинстве.

    ...Бог один, без участия человека, был творцом сего божественного и необыкновенного плода в девственном и пречистом чреве Владычицы нашей Девы Марии, прежде всего следует из слов: “... во благолепии святыни”. Словно пророк хотел сказать, что Христос будет зачат не в греховном пылу плотских утех, но в святом благолепии небес, не средь непристойного разгула страстей, но в атмосфере святости и духа. Кроме того, все, что далее говорится о“деннице”и“росе”выражает то же самое, только более изящным образом. Ибо ежели раскрыть смысл этого скрытого сравнения, то оно будет звучать так: “во чреве (подразумевается “во чреве твоей матери”) Ты будешь зачат на заре”, то есть, подобно тому, как на заре все произрастает благодаря лишь росе, павшей с небес, но не труду и поту людскому. И последнее, дабы подвести итог сказанному, пророк добавляет “...и подобно росе рождение Твое”. Так, уподобив ранее зарю материнскому чреву и учитывая, что на заре выпадает роса, делающая почву плодородной, он распространяет сие сравнение и на силу, дающую жизнь плоду и также называет ее росой.

    Еще о многом я мог бы поведать вам, но придется остановится на этом, ибо иначе нам не хватит времени на все остальное, и я хочу закончить свою речь словами, коими говорит о Христе Исайа в 53 главе: “... Он взошел перед Ним как отпрыск и как росток из сухой земли”. Ибо, несмотря на то, что пророк возвещает о Христе в своей обычной темной и образной манере, он не смог бы подобрать более ясных слов, чем эти. Он называет Христа“ростком”(порослью) и, назвав Его так, развивает образную нить и называет Пресвятую Деву Марию землей, а назвав ее так и желая подчеркнуть, что Она зачала без мужчины, он находит лучшее слово из всех, способных передать сей смысл, и говорит, что земля была сухая.
    Теперь, ежели Вы, Хулиан, не возражаете, Сабино может продолжить чтение.
    - Продолжайте, Сабино, - отозвался Хулиан.
    И Сабино прочел:

    ЛИК ГОСПОДЕНЬ...
     
  20. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Антонио Муньос Молина, "Польский всадник":

    "...Мотоцикл с коляской и авиаторские очки, надеваемые Рамиро во время вождения, принадлежали дону Отто, как и деревянный «першерон» с желтой гривой и стеклянными глазами, на которого забирались дети, чтобы сфотографироваться в кордовской шляпе.
    – Я все оставляю тебе. Если не вернусь, ты будешь моим наследником и апостолом, – сказал Рамиро дон Отто при неожиданном прощании: узнав, что «железные дивизии» вторглись в Россию, в приливе патриотического безумия он снова решил пересечь в обратном направлении всю Европу, чтобы присоединиться к победоносным войскам рейха.

    На вокзале, одетый в свою военную форму четырнадцатого года, хранившуюся более двадцати лет в привезенном с родины чемодане, в остроконечной, только что начищенной до блеска каске и с противогазом, висящим, согласно уставу, на шее, дон Отто попрощался, отечески и по-военному обняв Рамиро Портретиста, своего ученика – первого и единственного последователя, почти приемного сына. Он взял с него клятву продолжать служение высокому искусству студийной фотографии и, прищелкнув каблуками, сел в скорый поезд на Мадрид, после чего исчез, прощаясь по-римски из окошка, окутанный черным дымом паровоза.

    Возможно, все это было следствием старческого слабоумия и необратимых последствий шнапса, потому что, хотя о доне Отто не было больше никаких точных сведений, говорили, что его поход в русские степи завершился в Алькасаре-де-Сан-Хуане, где за пьянство и нарушение порядка он был отведен в полицейский участок, а потом надзиратели, которых он стал бодать острием своей шапки, мыча по-немецки, отвезли его в сумасшедший дом в Леганес или Сьемпосуэлос.

    До отъезда дона Отто Рамиро только торопливо и тайком прикладывался к бутылкам с водкой. Однако оставшись один, он стал невольно копировать худшие привычки своего учителя, садясь каждый вечер в подвале, чтобы разглядывать лица мертвецов на сделанных за день фотографиях, попивая шнапс и слушая немецкие пластинки. Среди них была, к его восторгу и несчастью, только музыка Шуберта – тоскливейшие песни с фортепианным аккомпанементом и отрывки из камерных произведений, которые Рамиро знал наизусть, поскольку слышал их с того самого времени, когда поступил к Отто в ученики, не обращая на эту музыку никакого внимания, как если бы это был дождь или уличный шум. Невозможность обновления запасов водки спасла его от алкоголизма, но от Шуберта уже нельзя было излечиться – даже когда пластинки были до такой степени заиграны, что он не столько слушал музыку, сколько угадывал и вспоминал ее при перепрыгивании и треске иголки – подобно тому, как слепой вспоминает цвета, все более искаженные забвением и темнотой.

    Возможно, воздействие Шуберта не было бы столь губительно без обнаружения в Доме с башнями нетленной женщины, что совпало с особо тоскливым периодом в состоянии души Рамиро Портретиста, человека слабохарактерного и подверженного депрессии – меланхолического, как говорил он сам. Он даже без предательского влияния немецкого напитка был склонен к грусти и состраданию к самому себе и прожил годы после войны, придавленный тоской, как в бесконечный воскресный вечер. Он стал воображать себя одиноким, непонятым артистом, созданным для бедной богемной жизни и назидательной героической смерти в расцвете лет, а теперь прозябающим в этой жалкой провинции, где не только успех, но и провал были невозможны – по крайней мере тот провал, которого бы он желал для себя – громкий, величественный, с торжественностью оперы и романтического самоубийства, а не эта спячка, в которую погружались неудачники в Махине. Штатные поэты муниципалитета, композиторы, писавшие жалкие сюиты для приходского оркестра и хора, поэты-священники, поэты-служки и даже поэты-полицейские, как инспектор Флоренсио Перес (если была правдой настойчивая молва, бесчестившая его, будто речь шла о его мужественности). Артисты со свидетельством о многодетной семье и членским удостоверением, художники, заведовавшие аптеками и хранившие, как славные знаки отличия, жалкие вырезки из провинциальных газет…

    Рамиро фотографировал всех – напыщенных и самодовольных перед лампами студии, висящих вниз головой в объективе камеры, как летучие мыши, упершихся с задумчивой важностью локтем в край стола или указательным пальцем в щеку, перед занавесом с балюстрадами и перспективами садов, у колонны с гипсовым бюстом какой-нибудь германской знаменитости, которых почитал дон Отто, когда был в здравом рассудке. Скрывшись, как шпион, под покрывалом камеры, за стеклянным глазом, безнаказанно наблюдавшим непроизвольные выражения лиц и тревожные взгляды, Рамиро Портретист с растущим разочарованием осознавал ничтожность местных важных персон, посещавших его студию, искусственную или бессмысленную красоту женщин, неизбежность оплывания жиром, облысения, глупения и деградации.

    Садясь по вечерам слушать Шуберта и пить шнапс, Рамиро перебирал свои последние фотографии, ища хоть одну, достойную великих художников прошлого века, почитаемых доном Отто, но находил лишь банальные, озлобленные или напыщенные лица, которые даже возвышенный Надар не смог бы облагородить. Он делал знак, и глухонемой, находившийся на почтительном расстоянии и глядевший на него не мигая, как толстый и послушный служка, наполнял его пустой стакан. Когда пластинка заканчивалась, Рамиро приказывал глухонемому поставить ее на начало – на просветляюще-тоскливый квартет «Смерть и девушка», больше всех нравившийся ему из Шуберта и неизменно заставлявший вспоминать свадебную фотографию, сделанную несколько лет назад, когда он был еще помощником дона Отто. Он принимался искать ее, неловко двигаясь из-за притупляющего воздействия алкоголя и разрушительной страстности музыки, но, даже не найдя этот снимок, прекрасно помнил человека в военной форме и невесту, державшую его под руку, – очень стройную, с большими светлыми глазами, почти прозрачной на висках кожей и короткими каштановыми волосами – дон Отто сказал, что в профиль она похожа на даму Возрождения. Потом они узнали, что на следующий день после свадьбы она выглянула на балкон, услышав перестрелку на крышах, и шальная пуля убила ее. Опьяненный водкой и музыкой, Рамиро Портретист смотрел на эту девушку, сфотографированную им самим на пороге смерти, и достигал одновременного пароксизма горя и счастья, ставшего хроническим и намного более острым с тех пор, как он увидел возникающее в ванночке с проявителем лицо нетленной женщины. Название его любимой пластинки показалось ему тогда пророческим: «Смерть и девушка». В ту ночь он подумал, сравнивая свадебную фотографию и снимок, сделанный по заказу инспектора Флоренсио Переса, что обе женщины походили друг на друга и были объединены общей судьбой. Не была ли девушка, умершая в 1937 году, перевоплощением другой, не повторились ли почти семьдесят лет спустя восторг и искупление преступной любви, не поднялась ли она, сонная, с кровати и не подошла ли к окну, услышав обольстительный голос смерти – так же как замурованная в Доме с башнями женщина и девушка Шуберта?


    Он убрал фотографии, запретил себе последний стакан шнапса, потому что, встав на ноги, заметил, что пошатывается, остановил граммофон, долго и беспокойно ворочался в темноте, мучимый бессонницей, и когда наконец заснул, слышал во сне «Смерть и девушку», но не квартет, а оркестровую версию, которую никогда прежде не слышал. По мере того как звучала музыка, девушка все яснее вырисовывалась перед ним – с той же водянистой медлительностью, с какой возникла в проявителе. Он проснулся от того, что кто-то шептал ему на ухо: «Рамиро, Рамиро Портретист» – таким тоном, каким с ним никогда не говорила прежде ни одна женщина.
    После двух мучительных бессонных ночей он вышел из дома с осторожностью вора и бесцельно зашагал по пустым площадям и переулкам Махины, не желая приближаться к району Сан-Лоренсо, но зная, что, помимо воли, все равно в конце концов попадет туда, будто его влекла музыка, продолжавшая звучать в воображении, или голос, так нежно произнесший во сне его имя. Во внутреннем кармане его плаща был спрятан, как оружие, электрический фонарь, кроме того, он взял с собой флягу водки и авиаторские очки с абсурдным намерением использовать их как маску в случае необходимости. Алкоголь и ночное одиночество придавали ему безрассудную смелость и сомнамбулическую жажду приключений, которые по утрам с похмелья обычно превращались в депрессию и раскаяние. К тоскливости Шуберта в эту ночь прибавлялись мягкие некрофильские мотивы болеро негра Мачина под названием «Жди меня на небе», которое Рамиро слышал несколько часов назад по радио. Лампочки на углах погасли, и ни в одном из окон не было видно света, как в не столь давние времена противовоздушных тревог. Только луна слабо освещала город, и лишь он, Рамиро Портретист, как казалось, жил в нем.

    На площади Генерала Ордуньи даже балкон инспектора Флоренсио Переса не был освещен. Рамиро спустился по улице Растро (сейчас – Кейпо-де-Льяно), идя вдоль домов, прилепившихся к городской стене. Содрогаясь от волнения и стыда, как в те несколько раз, когда осмелился посетить публичный дом, он завернул за угол улицы Посо, на перекрестке, открытом ветрам с Альтосано и пустырей Кавы, и, оборачиваясь, видел за собой длинную тень пьяного Фантомаса и слышал эхо своих шагов по мостовой.

    [​IMG]
    Мадрид. Площадь Сибелес.​

    Над портиком Дома с башнями угрожающе вырисовывались силуэты фигурных водосточных желобов. Здание занимало целый квартал, и фотограф решил, что будет несложно войти внутрь, перебравшись через полуразрушенную ограду задних дворов.
    Рамиро не боялся, что его поймает смотрительница.

    Он был настолько одурманен водкой, бессонницей, музыкой и призраками с фотографий, что не боялся ничего, не понимал, что пьян, и думал, будто тень, напугавшая его несколько минут назад, была лишь плодом воображения, разыгравшегося в темноте. Ему уже не нужно было вспоминать мелодию Шуберта или пытаться насвистывать ее – он чувствовал, как музыка бурлит в его крови, смешанной с алкоголем, натягиваясь на высоких нотах, словно готовая оборваться, и потом успокаиваясь, когда у него уже почти останавливалось сердце, давая несколько мгновений безмятежности, после которых снова возвращался поток тоски, траура и дерзости. Он не помнил, как спустился в подвалы Дома с башнями и одновременно глубины своей собственной души, замутненной алкоголем и растроганной музыкой. Он оказался перед нишей, где по-прежнему сидела девушка с открытыми глазами, руками, сложенными на коленях, будто не спала, ожидая его. Она показалась ему совсем маленькой и словно расплывчатой из-за пыльного нимба локонов – менее красивой и устрашающей, чем на фотографиях, почти домашней, скучающей и унылой.

    Теперь, находясь перед ней, Рамиро не знал, что делать, и в тумане его опьянения стало проблескивать слабое осознание нелепости и бессмысленности ситуации. При столь близком рассмотрении ее локоны казались обтрепанной паклей, как волосы куклы, глаза покрылись мутной пленкой, будто катарактой, и в уголках губ виднелись маленькие трещинки или морщинки, напомнившие ему женщин, макияж которых растекался при свете студийных ламп. Рамиро коснулся ее лица со страхом, что совершает осквернение, и почувствовал, что оно такое же сухое, холодное и словно присыпанное песком, как и камни подвала. Но ее взгляд, теперь мертвый и слепой, по-прежнему очаровывал его, а запах пыли, исходивший от ее одежды, вызывал головокружение, как духи со снотворным маком, которыми, как он читал, пользовались роковые женщины.

    Рамиро коснулся ее лица, приоткрытых губ, шеи, скользнул пальцами к вырезу платья и заметил край бумажного листа. Требовалась предельная осторожность, он должен был успокоиться, чтобы его руки не дрожали. Он повернулся к ней спиной, из уважения, отпил немного водки и потер разжатые вытянутые пальцы, как вор, собирающийся разгадать шифр сейфа. Бумага может рассыпаться, когда он попробует развернуть ее. Рамиро вытащил записку и раскрыл с осторожностью, с какой разделял бы крылья засушенной бабочки, однако, несмотря на это, она распалась на четыре части. Он плохо видел, из-за шнапса сливались буквы, свет фонаря ослабевал, грозя погаснуть, и тогда он не найдет выхода, заблудится в подвалах, наталкиваясь, как слепой, на углы, старую мебель и остовы карет; его обнаружит грозная смотрительница, и через несколько часов он будет публично опозорен и, возможно, посажен в тюрьму. Рамиро уже представлял себе бесстрастное и мрачное лицо инспектора Флоренсио Переса, разорение своей студии, нищенство и приют для бедных. Как враждебные бури, музыка и страх потрясали его сознание: музыка вырастала до финального взрыва утешения и рыдания, а страх овладевал им, будто тьма, едва нарушаемая светом фонаря, а в Центре, перед глазами, в воспоминании сна и фотографии, возникающей под блестящей красноватой жидкостью проявителя, сидела непохороненная девушка, беззащитная, замурованная в подвале Дома с башнями, хранящая на алебастровой груди тайное любовное послание, вернувшееся на свет через три четверти века.

    Рамиро Портретист прочитал его не той же ночью, а лишь на следующее утро, когда проснулся на тюфяке в лаборатории... Возвращение из Дома с башнями стерлось из его памяти.


    [​IMG]
    Мадрид​

    Последнее, что он помнил, был страх остаться запертым в темном подвале, мяуканье кошки, неподвижная тень экипажа с лошадьми. Рамиро, не снимая пальто и каучуковых очков, прилипших к потным вискам, повалился на стул в маленькой комнате, служившей архивом, и разложил перед собой под яркой лампой четыре клочка бумаги. «Положи меня, как печать, на сердце твое, – прочитал Рамиро, когда смог собрать фрагменты, и ему показалось, что, читая, он снова слышал квартет Шуберта, а музыка слов, написанных фигурным мужским почерком, оживляла кровь и вызывала прилив беспричинной нежности и жалости к самому себе, – как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность; стрелы ее – стрелы огненные; она пламень весьма сильный. Большие воды не могут потушить любви, и реки не зальют ее».

    Опустошенный похмельем, ослепленный слезами, стонущий, как теленок, Рамиро Портретист понял, без сожаления и надежды, что великой любовью его жизни была женщина, замурованная за тридцать лет до его рождения".


     
  21. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Антонио Муньос Молина. Польский всадник.
    *****
    В хорошую погоду, апрельскими вечерами, когда в золотистом и спокойном воздухе на площади летала пыльца и люди приносили с поля только что зацветшие оливковые ветви, разглядывая их желтые бутоны как первое предвестие будущего урожая, мой прадед Педро садился на ступеньку возле дома, чтобы погреться на солнышке.
    Рядом ложился его пес, и оба в невозмутимом молчании наблюдали за играми детей и проходящими мимо людьми и животными – ежедневным шествием бродячего народа, неизвестного на наших улицах и вообще в Махине и говорившего со странным акцентом.

    [​IMG]
    Точильщики-галисийцы, приближавшиеся со звуком флейты, ведя за руль велосипед, который они потом, перевернув, ставили на землю, чтобы крутить точильный камень с помощью колеса; старьевщики, собиравшие в домах старые альпаргаты и кроличьи шкурки; зеленовато-желтые жестянщики, будто подпаленные в печи и только что поднявшиеся из преисподней; ужасные угольщики с черными лицами и блестящими, как у африканцев, глазами; торговцы из Ла-Манчи в черных блузах и с весами на плече, несшие сыр в своих белых парусиновых мешках; одинокие угрюмые бродяги; нищие богомольцы; супружеские пары старых побирушек, бившие в жестяную миску и распевавшие в унисон благодарственные молитвы Деве Марии де Пилар и песню «О моя Роса, пучок гвоздик»; слепые с поводырями, читавшие нараспев романсы о чудесах и злодеяниях; дети с обритыми головами во взрослых беретах и пиджаках с дырявыми карманами, с траурными повязками на рукавах; продавцы горшков и кувшинов с ослами, украшенными желто-красной сбруей; безбожно бранящиеся погонщики; цыгане с матрасами и зонтами, менявшие сырой горох на жареный; пастухи, спускавшиеся со своими стадами коз и коров к источнику у городской стены, после чего в воздухе оставался запах навоза и клубы сухой пыли; бедные крестьяне, не имевшие даже вьючных животных и с трудом тащившие на себе вязанку дров или мешок с подобранными в чужих садах остатками оливок, овощей или зелени.

    [​IMG]
    Старая Гранада
    *****
    Во время первых визитов моего отца мать, наверное, молча изучала его как возможного врага: это был очень серьезный молодой человек, ходивший за ней, как было положено, несколько месяцев, не пытаясь заговорить, каждый вечер стоявший под ее балконом и посылавший письма, скопированные, без сомнения, из того же учебника, откуда их переписывал тридцатью годами раньше мой дед, – не из неискренности или любви к литературе, а потому что так было заведено. Когда они познакомились? Когда он впервые остановил свой взгляд на ней, почему выбрал именно ее?
    Девушки прогуливались по воскресеньям, держась под руку, по центральной площади и улице Нуэва, ходили в белых покрывалах на мессу в церковь Санта-Мария и, возвращаясь домой до темноты, утомленные, с уставшими от туфелек на каблуках ногами, смеялись, закрывая рот рукой. Для нее, почти никогда не выходившей из дома, прогулка на площадь Генерала Ордуньи и улицу Нуэва была посещением другого мира, более похожего на кино, чем на реальность, и вызывавшего в ней головокружительное ощущение приключения, блестящих и горьких предзнаменований, так никогда и не сбывшихся. Кудрявая шевелюра с пробором с левой стороны, бант или цветок из ткани в волосах, неуверенная улыбка со сжатыми губами, скрывающими зубы, – это лицо, на которое, как говорят, так похоже мое собственное.

    Но я уверен, что она никогда не думала, что какой-нибудь мужчина может выбрать ее: любовь казалась ей привилегией других женщин – живших по соседству девушек, которые первыми были просватаны и навсегда перестали выходить на прогулки со своими подругами, женщин из песен и радиосериалов, тех, чьи имена называл ведущий в программах по заявкам в День святого Валентина. Открытки с пронзенными стрелой сердечками и розовыми облаками, на которых возлежали, как на матрасе, подмигивавшие амуры, стихи курсивом, красавчики с приглаженными волосами и тонкими усиками, стоявшие на коленях перед барышнями, как будто из прошлого века, в беседках, похожих на те, что были в нарисованных садах в студии Рамиро Портретиста. Разговоры вполголоса и сдержанные смешки во время уроков шитья, в очереди к источнику или при сборе оливок, страх, стыд и подавленное желание в грозной тишине исповедальни, рядом с решеткой, за которой бормочет отпущение грехов голос, не совсем похожий на мужской.
    Ночью, прежде чем ложиться спать, когда уже погашены все огни в доме и слышен лишь шум из конюшни, моя мать подходила, дрожа, к балкону в своей спальне и осторожно приоткрывала ставень, чтобы увидеть этот неподвижный силуэт на площади, его диагональную тень при свете лампочки на углу и огонек сигареты. Она услышала его шаги, когда шла по улице Посо, и поняла с боязливым недоверием, что это был он. Она зрительно знала этого юношу, он был сыном торговца овощами и жил по соседству, на улице Чиринос – близко и далеко одновременно, потому что это было за Альтосано, большой, мрачной по ночам площадью, открытой в ненастье всем ветрам. Это была своего рода нейтральная территория, отделявшая смежные кварталы Сан-Лоренсо и Фуэнте-де-лас-Рисас, как будто до сих пор существовала средневековая стена, в которой еще полтора века назад открывалась готическая дверь на улицу Посо.
    Его звали Франсиско – она это знала, потому что он был другом ее старшего брата, моего дяди Николаса: иногда по воскресеньям она видела их вместе на улице Нуэва, с ними всегда был еще один, меньше их ростом – двоюродный брат Франсиско Рафаэль, последним из них троих начавший зачесывать волосы назад и носить длинные брюки. Я сразу же узнал своего отца на фотографии из архива Рамиро Портретиста, никогда не виденной мною дома, и, найдя среди стольких черно-белых лиц мертвецов и незнакомцев из Махины его черты, еще хранящие в себе отпечаток детства, но уже необратимо формирующие его взрослое лицо, я почувствовал ту же внутреннюю уверенность, что из всех людей именно он и есть мой отец, как в детстве, когда видел его на рынке разговаривающим с другими или обслуживающим толпу покупательниц у своего прилавка. Высокий и молодой, с уже поседевшими волосами, излучавший беспокойную жизнерадостность, которую он почти никогда не показывал дома, в белой куртке, казавшейся мне более чистой, чем у других продавцов, – такого ярко-белого цвета, как только что вымытые стебли белой свеклы, разложенной на мраморном прилавке.

    На фотографии у моего отца очень короткие волнистые волосы и та же улыбка одинокого и замкнутого человека, как и сейчас: ему должно было исполниться четырнадцать или пятнадцать лет, и он еще не знал, что влюбится в сестру своего друга Николаса; его кожа была почти такой же темной, а руки такими же сильными, как у старших, потому что с десяти лет он работал в поле наравне со взрослыми; в его лице заметна гордость, спокойная уверенность в себе и преждевременная суровость, усиливаемая заношенным взрослым костюмом и улыбкой. Ему хотелось поскорее вырасти, найти невесту и накопить достаточно денег, чтобы купить корову, а потом лошадь и землю с оросительными каналами, принадлежащую только ему, а не арендованную, как участок его отца. Я смотрю на него и понимаю, что уже тогда им владело желание, которое он безуспешно пытался передать мне много лет спустя: быть трудолюбивым и уважаемым человеком, работать на себя, покупать коров и оливковые рощи и иметь сына – верного помощника. Однако в задумчивом честолюбии, заметном в его юношеском лице, нет следа алчности или высокомерия, а лишь врожденная уверенность в своей воле, не отличавшей желаемого от необходимого и не лелеявшей надежд, которых время и упорство не могли бы осуществить. Детство закончилось для них так преждевременно, что потом они даже не помнили, было ли оно у них вообще: с началом войны они перестали ходить в школу и однажды обнаружили, что отца в доме нет и, чтобы выжить, они должны оставить детские игры, как несколько месяцев назад оставили школьные классы, и приучиться к дисциплине работы, ломавшей кости, обдиравшей ладони веревками и мотыгами и придавливавшей плечи тяжестью дров, навоза или оливок – груза, навалившегося на них в отсутствие мужчин. Они выросли в военной неопределенности и нужде и привыкли к ним как к естественным атрибутам жизни; они стали сильными и упорными до того, как у них укрепились кости, потемнели на солнце, прежде чем начали бриться и приобрели серьезность, внешне делавшую их старше и оставшуюся в них навсегда. Лишь много лет спустя, заметив, что стареют раньше времени они обнаружили – не в памяти, а в больных коленях и слабых позвонках – отпечаток своих ранних невзгод, на которые не жаловались прежде, снося их, в покорной бессознательности детства, когда их будили до рассвета и они, полусонные, отправлялись в поле с серпом или мотыгой на плече, едва умея с ними обращаться.
    Когда ему было одиннадцать лет, после войны, он сеял мяту на участке возле оросительных каналов, а потом продавал арабам из оккупационной армии, использовавшим ее для ароматизации чая. Он откладывал часть своей крошечной прибыли, намереваясь когда-нибудь купить корову, а остальное тратил на анисовые сигареты и билеты на галерку на концерты эстрадных групп, приезжавших в Махину во время октябрьской ярмарки и после сбора оливок, когда в городе водились деньги и люди не были до такой степени измотаны, чтобы валиться с ног после ужина. Я представляю, как отец поспешно возвращался с поля воскресным днем – так же, как и я много лет спустя, – нетерпеливо умывал лицо холодной водой из кухонного тазика, одевался во взрослый костюм и причесывался, намазав волосы бриллиантином, перед куском зеркала, а потом отправлялся с друзьями – моим дядей Николасом и его двоюродным братом Рафаэлем – на площадь Генерала Ордуньи, хвастливо позвякивая в кармане несколькими монетами, заглядываясь на ноги девушек и вдыхая запах резких дешевых духов, который они оставляли, как обещание, в воздухе, проходя мимо.
    Я вижу, как он выходит из дома ночью, выгрузив овощи на рынке, уверенный в своей мужественности, возможно, только что побрившийся, останавливается на углу площади Альтосано, чтобы зажечь сигарету, решительный и почти спокойный, и направляется к улице Посо, засунув руки в карманы брюк, с сигаретой в углу рта, неторопливой мужской походкой, какой ходят крестьяне, с немного кривыми ногами.
    Он идет на площадь Сан-Лоренсо не для того, чтобы поговорить с моей матерью или постучаться к ней в дом, куда он будет допущен только через два или три года, а лишь затем, чтобы дать ей понять – ей, и ее семье, и любопытным соседкам, – что он выбрал ее и будет приходить каждый день, пока она не ответит на одно из его писем, пока не согласится перемолвиться с ним несколькими словами при встрече на улице Нуэва в воскресенье или во дворе церкви Санта-Мария после мессы, пусть даже не глядя в глаза и сначала ничего не отвечая, стараясь не краснеть и делая вид, будто не замечает его. Он повторяет каждый вечер один и тот же маршрут, а она ждет его шагов и выключает свет в своей спальне, чтобы он не увидел ее неподвижный силуэт за занавесками, и оба знают, что начали ритуал, в котором ни воля, ни чувства сначала особо не участвуют.
    Это игра по строгим правилам, предсказуемая и невыносимо формальная, как его письма к ней, на которые она несколько месяцев не отвечала, неуверенно склоняясь над разлинованным листом бумаги, как ребенок за школьной партой.
    Она едва умеет писать, потому что занятия прервались в начале войны, а после ее окончания было уже слишком поздно возвращаться в школу. В письмах друг другу они употребляют слова, непонятные им и чуждые их миру – пыльные штампы отжившего свой век романтизма: «Дорогая сеньорита, настоятельно прошу Вас соблаговолить оказать мне милость, не отказав в дружеской беседе, чтобы я мог поставить Вас в известность о честности моих намерений по отношению к Вам, так прочно поселившейся в моем сердце».
    Однажды ночью она, наверное, оставила, как знак, зажженный свет в своей спальне, а через неделю или две ждала его за решеткой окна на первом этаже. После первого скованного разговора они продолжали видеться, и мой отец в течение нескольких месяцев не осмеливался дотронуться до лежавших на прутьях решетки рук моей матери, а когда попытался сделать это, она отдернула их, словно боясь обжечься. Оба притворялись, будто встречаются втайне ото всех, и если мой дед Мануэль появлялся на площади в этот поздний час, отец тотчас исчезал, а мать закрывала ставни.
    – Кто это был? – угрожающе спрашивал дед. – С кем ты говорила?
    – Ни с кем.
    Потом, с той же притворной случайностью, с какой начались их разговоры у окна, он стал приходить вечерами и заставал ее на пороге двери, со скрещенными руками, сжимающими рукава куртки. С тех пор они разговаривали там, вечер за вечером, при полуоткрытой двери, чтобы из дома могли следить за ними. Монотонные беседы вполголоса, попытки ласк, молчаливые отказы. Младшие братья подсматривали за ними с балкона или из прихожей, а мой дед звал ее домой, когда, бросив задумчивый взгляд на настенные часы, решал, что уже слишком поздно.
    Однажды, вероятно, через два-три года, отец надел галстук, побрился тщательнее обычного и отправился просить разрешения навещать свою невесту дома.

    [​IMG]
    Свадебная фотография, 1910
    Я хорошо себе представляю, как он, серьезный, неулыбающийся, сидит за столом с жаровней, избегая испытующих взглядов моих бабушки с дедушкой и прадеда Педро и дожидаясь ритуальных вопросов: каковы его намерения и какими средствами он располагает, чтобы жениться? Со временем отец стал задерживаться дольше и, наверное, иногда его колени и руки касались колен и рук моей матери под скатертью, и он слушал роман, читаемый моим дедом после ужина, и разговаривал с ним об урожае оливок и дожде. Так всегда развивались события – с бесстрастной медлительностью и удушающим чопорным этикетом, но моим родителям это казалось вполне естественным: подобно тому, как косьба могла происходить только летом, сбор винограда – в сентябре, а оливок – зимой, и было невозможно изменить порядок урожаев или ускорить их наступление.
    Через шесть-семь лет после первого свидания у окна на первом этаже, когда во всех их жестах и словах стала чувствоваться супружеская скука, но оба продолжали оставаться друг для друга такими же незнакомыми, как и в первую свою встречу, был назначен день исповеди и свадьбы, и мою мать, наверное, заранее охватило смутное чувство разочарования и страха.
    Она и бабушка Леонор теперь засиживались за полночь, вышивая скатерти для приданого, готовя простыни полотенца и белье с инициалами. Мой отец сказал ей, что после свадьбы им придется снимать комнату: он будет по-прежнему работать на участке своего отца, получит прилавок на рынке и купит дойную корову на деньги, которые копил с тех пор, когда продавал арабам пучки мяты за несколько сантимов.
    Родители купили им традиционную черную мебель, пожалуй, совершенно бесполезную, потому что она не помещалась в их комнате, большое распятие, рельефное изображение последней вечери в рамке из красного дерева, две маленькие чаши со святой водой, чтобы повесить их по обе стороны супружеской постели, много посуды, навсегда оставшейся в комоде, кофейный сервиз, чашки из которого постепенно разбивались, хотя ими никто не пользовался, посеребренные ножи, ложки и вилки с выгравированными инициалами, быстро утратившие яркость своего блеска.

    За несколько дней до свадьбы приданое было выставлено в самой просторной комнате дома, и все соседки с улицы Посо и площади Сан-Лоренсо заходили посмотреть на него и поздравляли мою мать. Перед вогнутой призмой зеркал у портнихи моя мать мерила подвенечное платье, искоса глядя на себя с неуверенностью и стыдом – так же, как смотрит со свадебных фотографий, сделанных Рамиро Портретистом в студии, перед неумело нарисованным французским садом, с белыми статуями и миртовыми оградами, под поэтическим закатом на черно-белом небе.

    Возможно, в последние бессонные ночи в доме своих родителей она интуитивно чувствовала, что ее ожидает лишь еще один обман в жизни, но не понимала причины и не представляла себе, чтобы судьба могла сложиться иначе. Она должна была поселиться на другом конце города, за пределами знакомого ей мира – площади Альтосано, квартала Фуэнте-де-лас-Рисас, улиц, где прошло ее детство.
    Место, куда моя мать должна была переехать, рядом с воинской частью и литейным заводом, называли в Махине Лехио: она думала, что никого там не знает, что там темнеет раньше и ветер дует сильнее, чем на мощеных улочках Сан-Лоренсо.
    Она заранее почувствовала невыносимую тоску по своей матери, маленьким братьям, деду и безымянной собаке и поклялась, что будет обязательно навещать их каждый день и не допустит, чтобы они стали для нее чужими.
    Моя мать была замужем меньше месяца, когда однажды вечером услышала шаги на лестнице, ведущей в мансарду, а потом стук в дверь и голос своего брата Луиса, пришедшего сообщить о смерти деда Педро. Он умер после ужина, не выходя из-за стола: уронил голову на грудь, как будто заснув, и медленно повалился на бок с открытым ртом, похрипев несколько секунд. Никто бы не заметил, что дед мертв, если бы собака не начала отчаянно лаять, поднимая передние лапы и касаясь его лица, будто желая разбудить хозяина. Потом она легла у его ног и заскулила, а через несколько дней тоже умерла – не в доме, а на кладбище, свернувшись клубком на могиле моего прадеда Педро Экспосито.
     
  22. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Энрике Гранадос. Андалузский танец.

    Вокальная версия.​
    Дионисио Агуадо. Фанданго.​
     
  23. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Нарсисо Йепес
    Вийя - Лобос. Прелюд.

    Романс - автор неизвестен.
     
  24. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Эмилио Грау Сала

    [​IMG]

    [​IMG]
    [​IMG]
    [​IMG]
     
  25. TopicStarter Overlay
    La Mecha

    La Mecha Вечевик

    Сообщения:
    10.270
    Симпатии:
    3.396
    Торрес Мехия Альба Асусена (пер. Е. Хованович):

    [​IMG]
    Рамос Хосе Гарсия (http://www.artehistoria.jcyl.es)​
    НОЯБРЬ

    Истории Древнего Рима бабушка не знала,
    но я получила от неё в наследство
    браслет из итальянских монеток:
    на каждой - Капитолийская волчица,
    вскармливающая Ромула и Рема.
    Со дня смерти бабушки прошло два года.
    Но до сих пор
    (я на каникулах в старом доме)
    каждая вещь говорит, что она еще здесь.
    Тут шкаф, а там - сундук, полный сокровищ:
    неразвернутые подарки ко Дню матери,
    покрывала, расшитые золотом и голубями,
    простирающими к небу крылья
    в несбыточной мечте о широкой кровати
    (Всё-таки странная и жестокая была моя бабушка).
    Вот музыкальная шкатулка, портрет покойного дедушки,
    лежащая вниз лицом жестяная балерина, ленты,
    аккуратно сложенные записки,
    в которых - ни слова.
    Незнакомцы на фотографиях, пожелтевшие от времени улыбки.
    На одной фотографии бабушка с маленькой непоседливой мамой.
    (Не зря в моих жилах течёт ее кровь).
    Не помню бабушкиных сказок,
    не помню, чтобы она улыбалась внукам.
    Помню только, как заставляла перед ужином молиться.
    Она оставалась красивой,
    даже когда начала слепнуть,
    даже когда разговаривала руками.
    Бабушка умерла в ноябре,
    когда на кладбище пахнет воском,
    высохшими цветами и свежей краской,
    а в воздухе тесно от молитв.

    [​IMG]
    Рамос Хосе Гарсия​
     

Поделиться этой страницей