Чужая память.

Тема в разделе "Человеческий опыт", создана пользователем Мила, 6 авг 2015.

  1. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    [​IMG]


    1917г.


    "13 января. Суббота.
    Сэр Джордж Бьюкенен был принят вчера императором.
    Сообщив ему о серьезных опасениях, которые внутреннее положение России внушает королю Георгу и британскому правительству, он просил у него позволения говорить с полной откровенностью.
    Этими первыми фразами они обменялись стоя. Не приглашая Бьюкенена сесть, император сухо ответил ему:
    — Я вас слушаю.
    Тогда голосом очень твердым и проникновенным Бьюкенен изобразил ему огромный вред, причиняемый России, а, следовательно, и ее союзникам смутой и тревогой, которые распространяются во всех классах русского общества. Он не побоялся разоблачить интриги, которые немецкие агенты поддерживают вокруг императрицы и которые лишили его расположения ее подданных; он напомнил злосчастную роль Протопопова и пр. Наконец, заявляя о своей личной преданности царю и царице, он заклинал императора не колебаться между двумя дорогами, которые открываются перед ним, из которых одна ведет к победе, а другая к самой ужасной катастрофе.
    Император, чопорный и холодный, прервал молчание лишь для того, чтоб формулировать два возражения. Вот первое:
    — Вы мне говорите, господин посол, что я должен заслужить доверие моего народа. Не следует ли скорее народу заслужить мое доверие?..
    Вот второе:
    — Вы, по-видимому, думаете, что я пользуюсь чьими-то советами при выборе моих министров. Вы ошибаетесь; я один их выбираю...
    После этого он положил конец аудиенции следующими простыми словами:
    — Благодарю вас, господин посол!
    В сущности император выражал лишь чистую теорию самодержавия, в силу которой он занимает престол. Весь вопрос в том, сколько времени он еще останется на троне в силу этой теории.
    Вот буквально ответ императора на письмо, с который императорская фамилия обратилась к нему третьего дня:
    Я не допускаю, чтоб мне давали советы. Убийство всегда убийство. Я знаю, впрочем, что у многих, подписавших это письмо, совесть не чиста.


    [​IMG]


    25 января. Четверг. Самые преданные слуги царизма и даже некоторые из тех, кто обычно составляет общество царя и царицы, начинают приходить в ужас от оборота, какой принимают события.
    Так, я узнаю из очень верного источника, что адмирал Нилов, генерал-адъютант императора и один из самых преданных его приближенных, имел недавно мужество открыть ему всю опасность положения; он дошел до того, что умолял удалить императрицу, как единственное остающееся еще средство спасти империю и династию. Николай II, обожающий свою жену и рыцарски благородный, отверг эту идею с резким негодованием:
    — Императрица, — сказал он, — иностранка; у нее нет никого, кроме меня, для того, чтоб защитить ее. Ни в коем случае я ее не покину... Впрочем, все, в чем ее упрекают, неверно. На ее счет распространяют гнусные клеветы; но я сумею заставить ее уважать...
    Вмешательство адмирала Нилова тем более поразительно, что до последнего времени он всегда был за императрицу. Он был большим приятелем с Распутиным и очень связан со всей его шайкой; он аккуратно являлся на знаменитые обеды по средам у финансиста Мануса: на нем, значит, лежит большая доля ответственности за презрение и позор, которые пали в настоящее время на императорский двор. Но, в сущности, это хороший человек и патриот: он видит, наконец, пропасть, открывающуюся перед Россией, и пытается, слишком поздно, очистить свою совесть.

    13 февраля. Вторник. Одиннадцать рабочих, входящих в состав центрального комитета военной промышленности, арестованы по обвинению в том, что они «подготовляли революционное движение, имеющее целью объявление республики».
    Аресты этого рода нередки в России; но обычно публика о них ничего не знает. После тайной процедуры обвиняемые заключаются в государственную тюрьму или ссылаются вглубь Сибири; ни одна газета об этом не говорит; часто даже семья не знает, что сталось с исчезнувшими. И молчание, обычно окружающее эти короткие расправы, много содействовало установлению трагической репутации «охранки». На этот раз отказались от тайны. Сенсационное сообщение возвестило прессе арест одиннадцати рабочих. Протопопов хотел таким путем доказать, что он занят спасением царизма и общества.


    [​IMG]


    3 марта. Суббота. Мне только что передали длинный разговор, который вела недавно императрица с вятским епископом, преосвященным Феофаном. Этот духовный сановник — креатура Распутина; но язык, которым он говорил с императрицей, свидетельствует о его свободном и серьезном уме.
    Царица сначала расспрашивала его об отношении его пасомых к войне. Преосвященный Феофан ответил, что в его епископии, простирающейся на восток от Урала, патриотизм не очень пострадал: конечно, страдали от столь долгого испытания, вздыхали, критиковали, однако, готовы были вынести еще много похорон, много лишений, чтобы добиться победы. В этом отношении епископ мог успокоить императрицу... Но у него были с других точек зрения важные причины для печали и тревоги: он каждый день констатировал ужасающие успехи деморализации народа. Солдаты, прибивающие из армии, больные, раненые, отпускные, проповедуют гнусные идеи; они прикидываются неверующими атеистами; они доходят до богохульства и святотатства; видно сейчас, что они знались с интеллигентами и евреями... Кинематографы, которые теперь можно видеть в любом местечке, тоже являются причиной нравственного разложения. Эти мелодраматические приключения, сцены похищения, воровства, убийства слишком опьяняют простые души мужиков; их воображение воспламеняется; они теряют рассудок. Епископ этим объяснял небывалое число сенсационных преступлений, зарегистрированных за последние несколько месяцев не только в Вятской епископии, но и в соседних епископиях: в Екатеринбурге, Тобольске, Перми и Самаре. В подтверждение своих слов он показал императрице фотографии разгромленных магазинов, разграбленных домов, трупов изувеченных, с явно ненормальной дерзостью и преступностью... Он, наконец, указал на совсем недавно появившийся порок, о котором русские массы не имели даже никакого представления до «последнего времени и который представляет для них гнусную привлекательность: морфий. Зло вышло из всех этих военных госпиталей, покрывающих страну. Многие врачи и аптекари приобрели привычку впрыскивать себе морфий; через них употребление этого лекарства распространилось среди офицеров, чиновников, инженеров, студентов. Вскоре и больничные служители последовали этому примеру. Это было гораздо опаснее, потому что они начали морфий продавать; все знали в Ватке кабаки, в которых производилась торговля морфием. У полиции были основательные причины для того, чтобы закрывать на это глаза... Преосвященный Феофан заключил так: — Средства от подобного зла надо, казалось бы, искать в энергичном влиянии духовенства. Но я, к прискорбию, должен признаться вашему величеству, что всеобщая деморализация не пощадила наших священников, в особенности, сельских. Среди них есть настоящие святые, но большинство опустилось и испортилось. Они не имеют никакого влияния на своих прихожан. Все религиозное воспитание народа надо начать сначала. А для этого надо прежде всего вернуть духовенству его нравственный авторитет. Первое условие — упразднить торговлю таинствами. Священник должен был бы получать от государства жалованье, которого ему хватало бы на жизнь. Тогда можно было бы запретить ему брать какие бы то ни было деньги, кроме данных добровольно на церковь или на бедных. Нужда, до которой доведен в настоящее время священник, принуждает его на позорное торгашество, которое лишает его всякого престижа, всякого достоинства. Я предвижу, великие несчастья для нашей святой церкви, если ее верховный покровитель, наш обожаемый благочестивый государь скоро не реформирует ее...
    В устах епископа-распутинца такая речь является знаменательным предсказанием.
    Я знаю, с другой стороны, что два духовных сановника, никогда не соглашавшихся мириться с Распутиным, из числа наиболее уважаемых представителей русского епископата: преосвященный Владимир, архиепископ Пензенский, и преосвященный Андрей, епископ Уфимский, высказываются в таких же выражениях, как и преосвященный Феофан.


    [​IMG]


    8 марта. Четверг. Весь день Петроград волновался. По главным улицам проходили народные шествия. В нескольких местах толпа кричала: «хлеба и мира». В других местах она запевала «Рабочую Марсельезу». Произошло несколько стычек на Невском проспекте.
    Сегодня вечером у меня обедал Трепов, граф Толстой, директор Эрмитажа, мой испанский коллега, маркиз Вилласинда и около двадцати моих обычных гостей.
    Уличные инциденты бросают тень озабоченности на лица и разговоры. Я расспрашиваю Трепова о мерах, которые правительство намеревается принять для снабжения Петрограда продовольствием и без которых положение рискует скоро ухудшиться. В его ответах нет ничего успокоительного.
    Когда я вернулся к моим гостям, я не нашел больше следа беспокойства ни на их лицах, ни в их разговорах. Говорят больше всего о вечере, который супруга князя Леона Радзивилла устраивает в воскресенье, который будет многолюден, блестящ и где, надеются, будут музыка и танцы.
    Трепов и я посмотрели друг на друга. Одна и та же фраза приходит на уста:
    — Странный момент выбрали для устройства празднества!
    В группе обмениваются мнениями о танцовщицах Мариинского театра, о пальме первенства таланта, которую следует отдать Павловой, Кшесинской, Карсавиной и пр.
    Несмотря на то, что в воздухе столицы чувствуется восстание, император, проведший только что два месяца в Царском Селе, выехал сегодня вечером в Ставку.

    9 марта. Пятница. Волнения в промышленных районах приняли сегодня утром резкую форму. Много булочных было разгромлено на Выборгской стороне и на Васильевском острове. В нескольких местах казаки атаковали толпу и убили несколько рабочих.
    Покровский сообщает мне о своей тревоге:
    — Я придавал бы этим беспорядкам лишь второстепенное значение, если бы у моего дорогого коллеги по внутренним делам был еще хоть проблеск рассудка. Но чего ждать от человека, который вот уже много недель потерял всякое чувство действительности и который ежевечерне совещается с тенью Распутина? Еще в эту ночь он провел два часа в вызывании призрака «старца»".

    Морис Палеолог, дипломат, писатель, посол Франции в России


    [​IMG]
     
  2. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    1917г.

    "10 марта. Суббота. Тревожный вопрос о продовольствии рассматривался сегодня ночью, в «экстренном заседании» совета министров, на котором были все министры, кроме министра внутренних дел, председатель Государственного Совета, председатель Думы и петроградский городской голова. Протопопов не соблаговолил принять участие в этом совещании; он, без сомнения, советовался с призраком Распутина.
    Множество жандармов, казаков и солдат по всему городу. Приблизительно до четырех часов пополудни манифестации не вызвали никакого беспорядка. Но скоро публика начала приходить в возбуждение. Пели Марсельезу, носили красные знамена, на которых было написано: «Долой правительство... Долой Протопопова... Долой войну... Долой немку»... Немного позднее пяти часов на Невском произошли одна за другой несколько стычек. Были убиты три манифестанта и трое полицейских чиновников; насчитывают до сотни раненых.
    Вечером спокойствие восстановлено. Я пользуюсь этим, чтоб пойти с женой моего секретаря, виконтессой дю-Альгуэ, послушать немного музыку в концерте Зилоти. По дороге мы поминутно встречаем патрули казаков.
    Зал Мариинского театра почти пуст, не больше пятидесяти человек; много также неявившихся среди музыкантов. Мы выслушиваем, скорее претерпеваем первую симфонию молодого композитора Стравинского; произведение неровное, местами довольно сильное, но все эффекты которого пропадают в изысканности смелых диссонансов и сложности гармонических формул. Эти тонкости техники заинтересовали бы меня в другое время: сегодня вечером они меня раздражают. <...>
    Площадь Мариинского театра, обычно такая оживленная, имеет вид унылый; на ней стоит один только мой экипаж. Жандармский пост караулит мост на Мойке; войска сосредоточены перед Литовским замком.
    Пораженная, как и я, этим зрелищем, г-жа дю-Альгуэ говорит мне:
    — Мы, может быть, только что видели последний вечер режима.

    14 марта. Среда. Сегодня утром еще много боев и пожаров. Солдаты занимаются охотой на офицеров и жандармов, охотой жестокой, обнаруживающей все дикие инстинкты, скрытые в душе мужиков.
    Среди царящей в Петрограде всеобщей анархии три руководящих органа стремятся организоваться:
    1) «Исполнительный Комитет Думы» под председательством Родзянко, состоящий из двенадцати членов, среди которых: Милюков, Шульгин, Коновалов, Керенский и Чхеидзе. В нем представлены, таким образом, все партии прогрессивной группы и крайней левой. Он старается немедленно осуществить необходимые реформы, чтобы спасти режим, провозгласив в случае надобности другого императора; но Таврический дворец переполнен повстанцами; Комитет, поэтому, заседает среди шума и под угрозами толпы.
    2) «Совет Рабочих и Солдатских Депутатов». Он заседает на Финляндском вокзале (?). Объявить социальную республику и положить конец войне — таковы его девизы и лозунги. Вожаки его уже объявляют членов Думы предателями Революции и открыто принимают по отношению к законному представительству позицию, которую занимала Парижская Коммуна по отношению к Законодательному Собранию в 1792 году.
    3) «Главная квартира войск». Она помещается в Петропавловской крепости. Составленная из нескольких младших офицеров, перешедших на сторону Революции, и нескольких унтер-офицеров и солдат, произведенных в офицеры, она старается внести немного порядка в дело снабжения продовольствием бойцов; она их снабжает продовольствием и снаряжением. Главное же она держит в зависимости Думу. Благодаря ей солдатня теперь всемогуща. Несколько батальонов, расположенных в крепости и по соседству с ней, представляют единственную организованную силу Петрограда; это — преторианцы Революции, такие же решительные, невежественные и фанатичные, как и знаменитые батальоны предместья Сент-Антуан и предместья Сен-Марель — все в том же 1792 году.
    С тех пор, как началась русская революция, воспоминания из французской революции часто приходят мне на память. Но дух обоих движений совершенно разный... По своему происхождению, по своим принципам, по своему характеру — социальному, еще больше чем политическому, — настоящий кризис имеет больше сходства с революцией 1848 года.
    Император покинул Могилев вчера утром. Поезд направился в Бологое, расположенное на половине дороги между Москвой и Петроградом. Предполагают, что император хочет вернуться в Царское Село; во всяком случае, возникает еще вопрос, но думается он доехать до Москвы, чтобы организовать там сопротивление революции.
    Решительная роль, которую присвоила себе армия в настоящей фазе революции, только что на моих глазах нашла подтверждение в зрелище трех полков, продефилировавших перед посольством по дороге в Таврический дворец. Они идут в полном порядке, с оркестром впереди. Во главе их несколько офицеров, с широкой красной кокардой на фуражке, с бантом из красных лент на плече, с красными нашивками на рукавах. Старое полковое знамя, покрытое иконами, окружено красными знаменами.
    Великий князь Кирилл Владимирович объявил себя за Думу.
    Он сделал больше. Забыв присягу в верности и звание флигель-адъютанта, которое он получил от императора, он пошел сегодня в четыре часа преклониться пред властью народа. Видели, как он в своей форме капитана 1-го ранга, отвел в Таврический дворец гвардейские экипажи, коих шефом он состоит, и представил их в распоряжение мятежной власти.
    Немного спустя, старый Потемкинский дворец послужил рамой другой не менее грустной картины. Группа офицеров и солдат, присланных гарнизоном Царского Села, пришла заявить о своем переходе на сторону революции.
    Во главе шли казаки свиты, великолепные всадники, цвет казачества, надменный и привилегированный отбор императорской Гвардии. Затем прошел полк его величества, священный легион, формируемый путем отбора из всех гвардейских частей и специально назначенный для охраны особ царя и царицы. Затем прошел еще железнодорожный полк его величества, которому вверено сопровождение императорских поездов и охрана царя и царицы в пути. Шествие замыкалось императорской дворцовой полицией: отборные телохранители, приставленные к внутренней охране императорских резиденций и принимающие участие в повседневной жизни, в интимной и семейной жизни их властелинов.
    И все, офицеры и солдаты, заявляли о своей преданности новой власти, которой они даже названия не знают, как будто они торопились устремиться к новому рабству.


    [​IMG]


    Во время сообщения об этом позорном эпизоде я думаю о честных швейцарцах, которые были перебиты на ступенях Тюильрийского дворца 10 августа 1792 г. Между тем, Людовик XVI не был их национальным государем, и, приветствуя его, они называли его «царь-батюшка».
    Вечером ко мне зашел осведомиться о положении граф С. Я. Между прочим, рассказываю об унизительном поведении царскосельского гарнизона в Таврическом дворце. Он сперва отказывается мне верить. Затем, после долгой паузы скорбного размышления, он продолжает:
    — Да, то, что вы мне только что рассказали, отвратительно. Гвардейские войска, которые принимали участие в этой манифестации, покрыли себя позором... Но вся вина, может быть, не их одних. В их постоянной службе при их величествах эти люди видели слишком иного такого, чего они не должны были бы видеть; они слишком много знают о Распутине...
    Как я писал вчера по поводу Кшесинской, революция всегда, в большей или меньшей степени, итог или санкция.
    Около полуночи мне сообщают, что лидеры либеральных партий устроили сегодня вечером тайное совещание, без участия и ведома социалистов, чтобы сговориться на счет будущей формы правления. Они все оказались единодушными в своих заявлениях в том, что монархия должна быть сохранена, но что Николай, ответственный за настоящие несчастия, должен быть принесен в жертву для спасения России. Бывший председатель Думы, Александр Иванович Гучков, теперь член Государственного Совета, развил затем это мнение: «Чрезвычайно важно, чтобы Николай II не был свергнут насильственно. Только его добровольное отречение в пользу сына или брата могло бы обеспечить без больших потрясений прочное установление нового порядка. Добровольный отказ от престола Николая II — единственное средство спасти императорский режим и династию Романовых». Этот тезис, который мне кажется очень правильный, был единодушно одобрен. В заключение либеральные лидеры решили, что Гучков и депутат националистической правой, Шульгин, немедленно отправятся к императору умолять его отречься в пользу сына.

    19 марта. Понедельник. Николай Романов, как отныне называют императора в официальных актах и в прессе, просил у Временного Правительства: 1) свободного проезда из Могилева в Царское Село, 2) возможности проживать в Александровском дворце до выздоровления его детей, которые больны корью, 3) свободного проезда из Царского Села в Порт Романов на мурманском берегу.
    Правительство дало согласие.
    Милюков, от которого я получил эти сведения, полагает, что император будет просить убежища у короля английского.
    — Ему следовало бы, — сказал я, — поторопиться с отъездом. Не то неистовые из Совета могли бы применить по отношению к нему прискорбные прецеденты.
    Милюков, принадлежащий немного к школе Руссо и будучи лично воплощенной добротой, охотно верящий в природную доброту рода человеческого, не думает, чтобы жизнь царя и царицы были в опасности. Если он желает видеть их отъезд, это скорее для того, чтобы избавить их от ареста и процесса, которые доставили бы много хлопот правительству. Он подчеркивает необычайную кротость, обнаруженную народом в течение этой революции, небольшое число жертв, мягкость, так скоро сменившую насилия, и пр.
    — Это верно, — говорю я ему, — народ очень скоро вернулся к своей природной мягкости, потому что он не страдает и весь отдается радости быть свободным. Но пусть даст себя почувствовать голод, и насилия тотчас возобновятся...
    Я цитирую ему столь выразительную фразу Реденера в 1792 году:
    «Оратору достаточно обратиться к голоду, чтобы добиться жестокости».

    20 марта. Вторник. <...>
    Пополудни я отправляюсь погулять в центр города и на Васильевский остров. Порядок почти восстановлен. Меньше пьяных солдат, меньше шумных абид, меньше автомобилей с забронированными пулеметами, переполненных исступленными безумцами. Но повсюду митинги на открытом воздухе или, лучше, на открытом ветре. Группы немногочисленны: двадцать, самое большее тридцать человек, — солдаты, крестьяне, рабочие, студенты. Один из них взбирается на тумбу, на скамью, на кучу снега и говорит без конца с размашистыми жестами. Все присутствующие впиваются глазами в оратора и слушают с каким-то благоговением. Лишь только он кончил, его заменяет другой, и этого слушают с таким же страстным, безмолвным и сосредоточенным вниманием. Картина наивная и трогательная, когда вспоминаешь, что русский народ веками ждал права говорить.
    Прежде, чем вернуться домой, я еду выпить чаю у княгини Р., на Сергиевской. Красавица г-жа Д., «Диана Удона», в костюме тайер и собольей шапочке, курит папиросы с хозяйкой дома. Князь Б., генерал С. и несколько постоянных посетителей приходят один за другим. Эпизоды, которые рассказывают, впечатления, которыми обмениваются, свидетельствуют о самом мрачном пессимизме. Но одна тревога преобладает, одно и то же опасение у всех: раздел земли.
    — На этот раз мы от этого не уйдем... Что будет с нами без наших земельных доходов?
    В самом деле, для русского дворянства земельная рента — главный, часто единственный источник его богатства. Предвидят не только легальный раздел земель, легальную экспроприацию, но насильственную конфискацию, грабеж, жакерию. Я уверен, что те же разговоры происходят теперь по всей России.
    Но входит в салон новый визитер, кавалергардский поручик с красным бантом на груди. Он несколько успокаивает собрание, утверждая, с цифрами в руках.
    — Чтобы утолить земельный голод крестьян, — говорит он, — нет надобности сейчас трогать наши поместья с удельными землями (девяносто миллионов десятин), с церковными и монастырскими землями (три миллиона десятин). У нас есть, чем утолять в течение довольно долгого времени земельный голод мужиков.
    Все соглашаются с этими доводами; каждый успокаивается при мысли, что русское дворянство не потерпит слишком большого ущерба, если император, императрица, великие князья и великие княгини, церковь, монастыри будут безжалостно ограблены. Как говорил Ла Рашфуко, «у нас всегда найдутся силы перенести несчастье другого».
    Отмечаю мимоходом, что одна из присутствующих особ владеет в Волынской губернии поместьем в 300.000 десятин.
    Вернувшись в посольство, я узнаю, что во Франции министерский кризис, и Бриан уступает свое место Рибо.


    [​IMG]


    26 марта. Понедельник. Художник и историк искусства, Александр Николаевич Бенуа, с которым я поддерживаю частые и дружеские сношения, неожиданно зашел ко мне. Родом из французской семьи, поселившейся в России около 1820 года, это — один из образованнейших людей, каких я знаю здесь, и один из самых почтеннейших. Я провел много прелестных часов в его ателье на Васильевском острове в беседе с ним de omni re scibili et quibusdam aliis. Даже с точки зрения политической беседа с ним часто была для меня драгоценна, потому что у него много связей не только с цветом представителей искусства, литературы и университетской науки, но и с главными вождями либеральной оппозиции и «кадетской» партии. Не раз я получал через него интересные сведения об этих слоях общества, куда еще недавно мне так был труден, почти воспрещен доступ. Его личное мнение, всегда основательное и глубокое, имеет тем больше цены в моих глазах, что он — в высшей степени характерный представитель того активного и культурного класса профессоров, ученых, врачей, публицистов, представителей искусства и литературы, который называется интеллигенцией.
    Итак, он сегодня зашел ко мне около трех часов как раз, когда я собирался уйти. Он серьезен и садится с усталым жестом:
    — Извините, что я вас беспокою. Но вчера вечером несколько моих друзей и я были взволнованы такими мрачными идеями, что я испытываю потребность сообщить их вам.
    Затем в поразительной и, к несчастью, слишком верной картине он описывает мне результаты анархии в народе, апатии в правящих кругах и недисциплинированность в армии. И в заключение заявляет:
    — Как ни тяжело для меня это признание, я думаю, что выполняю некий долг, заявляя вам, что война не может дольше продолжаться. Надо возможно скорее заключить мир. Конечно, я знаю, честь России связана ее союзами, и вы достаточно знаете меня для того, чтобы поверить, что я понимаю все значение этого соображения. Но необходимость — закон истории. Никто не обязан исполнять невозможное.
    Я ему отвечаю:
    — Вы только что произнесли очень серьезные слова. Чтобы опровергнуть их, я стану на точку зрения совершенно объективную, как мог бы сделать человек нейтральный, беспристрастный и незаинтересованный, значит, оставляя в стороне моральный приговор, который Франция имела бы право вынести России... Прежде всего знайте, что чтобы ни случилось, Франция и Германия будут вести войну до полной победы. Банкротство России, вероятно, затянуло бы борьбу, но не изменило бы результата. Как бы быстро ни пошло разрушение вашей армии, Германия не решится, однако, немедленно обнажить ваш фронт; ей нужны были бы, впрочем, значительные силы, чтобы обеспечить себе на вашей территории новые гарантии. <...> Вы потеряли бы таким образом, по меньшей мере, Курляндию, Литву, Польшу, Галицию и Бессарабию; я уже не говорю о вашем престиже на Востоке и о ваших планах на Константинополь. Что касается Франции и Англии, не забывайте, что у них остаются огромные гарантии по отношению к Германии: господство над морями, немецкие колонии, Месопотамия и Салоники... Наконец, ваши союзники обладают, сверх того, финансовым могуществом, которое будет удвоено, утроено помощью Соединенных Штатов. Мы можем поэтому продолжать войну так долго, как понадобится... Итак, каковы бы ни были трудности настоящего, момента, соберите вашу энергию и не думайте ни о чем, кроме войны. Дело идет не только о чести России; дело идет о ее благосостоянии, величии и, может быть, о ее национальной жизни.
    Он продолжает:
    — Увы! Я ничего не нахожу, чтобы вам ответить... А между тем, мы не в состоянии дольше продолжать войну. Право же, мы больше не в состоянии.
    С этими словами он покидает меня со слезами на глазах. Вот уже несколько дней я везде констатирую тот же пессимизм.

    28 марта. Среда. Новый манифест Совета, который обращается на этот раз к «народам всего мира». Это бесконечное извержение напыщенных слов, длинный мессианический дифирамб:
    — Мы, рабочие и солдаты России, возвещаем вам великое событие, русскую Революцию, и обращаемся к вам с горячими пожеланиями... Наша победа — великая победа всемирной свободы и демократии... И мы прежде всего обращаемся к вам, братья-пролетарии германской коалиции. Сбросьте, следуя нашему примеру, ярмо вашей полусамодержавной власти, не соглашайтесь более быть орудием завоевания в руках ваших королей, помещиков, банкиров и пр.
    Я жду ответа германского пролетариата.

    17 апреля. Вторник. Министр юстиции Керенский завтракает в посольстве вместе с Кашеном, Мутэ и Лафоном.
    Керенский принял мое приглашение лишь с тем условием, чтобы он мог уйти, как только завтрак будет кончен, потому что он должен в два часа отправиться в Совет. Важно, чтобы он вошел в контакт с моими тремя депутатами.
    Разговор тотчас заходит о войне. Керенский излагает то, что составляет сущность его разногласия с Милюковым, а именно: союзники должны пересмотреть их программу мира, чтобы приноровить ее к концепции русской демократии. Идеи, которые он развивает для обоснования своего тезиса, идеи «трудовой» партии, которую он представлял в Думе и которая является по преимуществу партией крестьян, партией, девиз которой: Земля и Воля. С указанной оговоркой он энергично высказывается за необходимость продолжать борьбу с немецким милитаризмом.
    Мы его слушаем, не слишком ему возражая. Я, впрочем, догадываюсь, что в глубине души все мои гости-социалисты согласны с ним. Что касается меня, то, не зная еще, какую позицию поручено занять Альберу Тома по отношению к русскому социализму, я соблюдаю осторожность.
    Едва подали кофе, как Керенский поспешно отправляется в Совет, где апостол интернационального марксизма, знаменитый Ленин, прибывший из Швейцарии через Германию, совершит свое политическое возвращение".

    Морис Палеолог


    [​IMG]
     
  3. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    [​IMG]


    1917г.


    "18 апреля. Среда. Милюков говорит мне сегодня утром с сияющий видом:
    — Ленин вчера совершенно провалился в Совете. Он защищал тезисы пацифизма с такой резкостью, с такой бесцеремонностью, с такой бестактностью, что вынужден был замолчать и уйти освистанным... Уже он теперь не оправится.
    Я ему отвечаю на русский манер:
    — Дай бог!
    Но я боюсь, что Милюков лишний раз окажется жертвой своего оптимизма. В самом деле, приезд Ленина представляется мне самым опасным испытанием, какому может подвергнуться русская Революция.

    29 апреля. Воскресенье. С тех пор, как началась революционная драма, не проходит дня, который не был бы отмечен церемониями, процессиями, представлениями, шествиями. Это — беспрерывный ряд манифестаций: торжественных, протеста, поминальных, освятительных, искупительных, погребальных и пр. Славянская душа с пылкой и неуравновешенной чувствительностью, с глубоким чувством человеческой солидарности, с такой сильной наклонностью к эстетической и художественной эмоции любуется и наслаждается ими. Все общества и корпорации, все группировки, — политические, профессиональные, религиозные, этнические, — являлись в Совет со своими жалобами и пожеланиями.
    В понедельник Светлой недели, 16 апреля, я встретил недалеко от Александро-Невской лавры длинную вереницу странников, которые шли в Таврический дворец, распевая псалмы. Они несли красные знамена, на которых можно было прочитать: «Христос Воскресе! Да здравствует свободная церковь!» Или: «Свободному народу свободная демократическая церковь».
    Таврический сад видел за своей оградой процессии евреев, мусульман, буддистов, рабочих, работниц, учителей и учительниц, молодых подмастерьев, сирот, глухонемых, акушерок. Была даже манифестация проституток.. О, Толстой! Как продолжил бы он «Воскресение»?
    Сегодня инвалиды войны, в количестве многих тысяч, будут протестовать против пацифистских теорий Совета. Впереди военный оркестр. В первом ряду развеваются алые знамена с надписями: «Война за свободу до последнего издыхания!» или: «Слава павшим! Да не будет их гибель напрасной!» или еще: «Посмотрите на наши раны. Они требуют победы!» или, наконец: «Пацифисты позорят Россию. Долой Ленина!».
    Зрелище героическое и жалкое.
    Самые здоровые раненые тащатся медленно, кое-как размещенные шеренгами, большинство перенесли ампутацию. Самые слабые, обвитые перевязками, рассажены в повозках. Сестры Красного Креста ведут слепых.
    Эта скорбная рать как бы резюмирует весь ужас, все увечья и пытки, какие может вынести человеческая плоть. Ее встречают религиозной сосредоточенностью, перед ней обнажаются головы, глаза наполняются слезами; женщина в трауре, рыдая, падает на колени.
    На углу Литейного проспекта, где толпа гуще и рабочий элемент многочисленнее, раздаются аплодисменты.
    Увы! я очень боюсь, что не один из этих зрителей, которые только что аплодировали, устроит сегодня вечером овацию Ленину. Русский народ аплодирует всякому зрелищу, каков бы ни был его смысл, если только он волнует его чувствительность и воображение.

    6 мая. Воскресенье. Беседа с крупным металлургистом и финансистом Путиловым; мы обмениваемся мрачными прогнозами на счет неизбежных последствий настоящих событий.
    — Русская революция, — говорю я, — может быть только разрушительной и опустошительной, потому что первое усилие всякой революции направлено на то, чтобы освободить народные инстинкты; инстинкты русского народа по существу анархичны... Никогда я не понимал так хорошо пожелания Пушкина, которое внушила ему авантюра Пугачева: «Да избавит нас бог от того, чтобы мы снова увидели русскую революцию, дикую и бессмысленную».
    — Вы знаете мой взгляд на это. Я полагаю, что Россия вступила в очень длительный период беспорядка, нищеты и разложения.
    — Вы, однако, не сомневаетесь, что Россия, в конце концов, опомнится и оправится?
    Серьезно помолчав, он продолжает с странно сверкающим взглядом:
    — Господин посол, я отвечу на ваш вопрос персидской притчей... Была некогда на равнинах Хороссана великая засуха, от которой жестоко страдал скот. Пастух, видя, как чахнут его овцы, отправился к известному колдуну и сказал ему: «Ты такой искусный и могущественный, не мог ли бы ты заставить траву снова вырасти на моих полях?» — «О, ничего нет проще!— отвечал тот. — Это будет тебе стоить лишь два тумана». Сделка сейчас же была заключена. И волшебник тотчас приступил к заклинаниям. Но ни на завтра, ни в следующие дни не видно ни маленького облачка на небе; земля все больше высыхала; овцы продолжают худеть и падать. В ужасе пастух возвращается опять к колдуну, который расточает ему успокоительные слова и советы на счет терпения. Тем не менее, засуха упорно держится; земля становится совершенно бесплодной. Тут пастух в отчаянии опять бежит к колдуну и со страхом спрашивает его: «Ты уверен, что заставил траву вырасти на моих полях?» — «Совершенно уверен; я сто раз делал вещи гораздо более трудные. Итак, я тебе гарантирую, что твои луга снова зазеленеют... Но я не могу тебе гарантировать, что до тех пор не погибнут все твои овцы».

    12 мая. Суббота. Группа моих русских друзей уже очень разбросана. Одни переехали в Москву, в надежде найти там более спокойную атмосферу. Другие уехали в свои имения, полагая, что их присутствие морально хорошо повлияет на их крестьян. Некоторые, наконец, эмигрировали в Стокгольм.
    Мне удалось еще, тем не менее, собрать сегодня вечером на прощальный обед человек двенадцать.
    Лица озабочены; разговор не клеится; меланхолия носится в воздухе.
    Перед уходом все мои гости выражают одну и ту же мысль: «Ваш отъезд означает для нас конец известного порядка вещей. Поэтому мы сохраним о вашем посольстве долгую память».
    Вести из русской армии очень плохие. Братание с германскими солдатами распространено по всему фронту.

    14 мая. Понедельник. Военный министр Гучков подал в отставку, объявив себя бессильным изменить условия, в которых осуществляется власть, — «условия, угрожающие роковыми последствиями для свободы, безопасности, самого существования России».
    Генерал Гурко и генерал Брусилов просят освободить их от командования.
    Отставка Гучкова знаменует ни больше, ни меньше, как банкротство Временного Правительства и русского либерализма. В скором времени Керенский будет неограниченным властелином России... в ожидании Ленина.


    [​IMG]


    17 мая. Четверг. Гапаранда.
    Весь вчерашний день поезд проезжал по «тысячеозерной» Финляндии.
    Как далеко от России мы почувствовали себя, лишь только переехали границу! Повсюду, в каждом городе, в самой незначительной деревушке, вид домов с ясными стеклами окон, с светло окрашенными решетчатыми ставнями, с сверкающими плитами тротуаров, с содержимыми в порядке оградами говорили о чистоте, уходе, порядке, домашней экономии, чувстве комфорта и домашнего уюта. Под серым небом поля казались очаровательно свежими и разнообразными, в особенности, под вечер, между Тавастгусом и Таммерфорсом. Молодая зелень лесов, возделанных полей и лугов; быстрые журчащие речка; прозрачные озера, отливающие темными отражениями.
    Сегодня утром, возле Улеаборга, природа сделалась суровой. Снежные пятна испещряют тут и там бесплодную степь, на которой худосочные березы с трудом борются с неприветливым климатом. Речки быстрые, как поток, несут огромные льдины.
    Кашен и Мутэ заходят побеседовать ко мне в вагон.
    Мутэ, который с момента нашего отъезда из Петрограда, был молчалив и озабочен, внезапно говорит мне:
    — В сущности, русская революция права. Это не столько политическая, сколько интернациональная революция. Буржуазные, капиталистические, империалистические классы создали во всем мире страшный кризис, который они неспособны разрешить. Мир может быть осуществлен только на основании принципов Интернационала. Мой вывод очень ясен, я думал об этом всю эту ночь: французские социалисты должны отправиться на конференцию в Стокгольм, чтобы добиться общего собрания Интернационала и подготовить общие основы мира.
    Кашен возражает:
    — Но если германская социал-демократия отвергнет приглашение Совета, это будет катастрофой для русской революции. И Франция будет вовлечена в эту катастрофу!
    Мутэ возражает:
    — Мы довольно долго оказывали кредит царизму; мы не должны скупиться на доверие новому режиму. А Совет нам заявил, что если Антанта пересмотрит лояльно свои цели войны, если у русской армии будет сознание, что она сражается отныне за искренно демократический мир, это вызовет во всей России великолепное национальное воодушевление, которое гарантирует нам победу.
    Я стараюсь ему доказать, что это утверждение Совета не имеет значения, потому что Совет уже бессилен овладеть народными страстями, которые он разжег:
    — Посмотрите, что происходит в Кронштадте и Шлиссельбурге, т. е. в тридцати пяти верстах от Петрограда. В Кронштадте Коммуна распоряжается городом и фортами; две трети офицеров были убиты; сто двадцать офицеров до сих пор сидят под замком, а сто пятьдесят принуждают каждое утро подметать улицы. В Шлиссельбурге тоже распоряжается Коммуна, но при помощи германских военнопленных, организовавших союз и предписывающих законы заводам. Перед этим недопустимым положением Совет остается бессильным. Я допускаю в лучшем случае, что Керенскому удастся восстановить немного дисциплину в войсках и даже гальванизировать их. Но как, какими средствами, сможет он реагировать на административную организацию, на аграрное движение, на финансовый кризис, на экономическую разруху, на повсеместное распространение забастовок, на успехи сепаратизма?.. Поистине, на это не хватило бы Петра Великого.
    Мутэ спрашивает меня:
    — Так вы считаете, что русская армия впредь не способна ни на какое усилие?
    — Я думаю, что русскую армию можно еще снова взять в руки и что она в состоянии будет даже скоро предпринять некоторые второстепенные операции. Но всякое интенсивное и длительное действие, всякое сильное и выдержанное наступление впредь невозможно для нее вследствие анархии внутри. Вот почему я не придаю значения национальному воодушевлению, которое обещал вам Совет; это — пустой жест. Паломничество в Стокгольм не имело бы другого результата, кроме деморализации и разделения союзников.
    Около половины первого дня поезд останавливается у нескольких ветхих бараков, среди пустынного и унылого пейзажа, залитого бурым светом: это — Торнео.
    Пока производятся полицейские и таможенные формальности, Кашен говорит нам, указывая на красное знамя, развевающееся над вокзалом, — знамя, вылинявшее, поблекшее, изорванное:
    — Нашим революционным друзьям следовало бы разориться на менее поношенное знамя для водружения на границе!
    Мутэ, смеясь, замечает:
    — Не говори о красном знамени; ты огорчишь посла.
    — Огорчить меня? Нисколько! Пусть русская революция примет какое угодно знамя, хотя бы даже черное, только бы это была эмблема силы и порядка. Но посмотрите на эту когда-то пурпурную тряпку. Это, действительно, символ новой России: грязная, расползающаяся кусками тряпка.
    Река Торнео, служащая границей, еще покрыта льдом. Я перехожу ее пешком, следуя за санями, которые увозят мой багаж в Гапаранду.
    Мрачная процессия двигается нам навстречу: это — транспорт русских тяжелораненых, которые возвращаются из Германии через Швецию. Перевозочные средства, приготовленные для их приема, недостаточны. Поэтому сотни носилок стоят прямо на льду, а на них эти жалкие человеческие обломки трясутся под жидкими одеялами. Какое возвращение в отечество!.. Но найдут ли они даже отечество?"

    Морис Палеолог


    [​IMG]
     
  4. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    [​IMG]


    1917г.


    "6 января (24 декабря). «Южный Край» (22 декабря) цитирует большую глуповато-восторженную статью «Утра России», озаглавленную «Всероссийское дело», в которой прямо воспевается убийство Распутина, как признак, что «прозревшие верхи становятся на сторону России...» «Зияющая прорубь у Петровского моста поглощает петроградский труп, другая прорубь выдает его обратно. Возмущена чистая стихия вод... Почва Петрограда, взлелеявшая этого кошмарного “незнакомца”, присуждена принять его в свои болотные недра» ... «Для раскрепощения великой страны... мало живой воды, нужна еще “вода мертвая”, и эта вода смерти омывает темный образ того, в ком наиболее резко воплощается вся нечисть темных закулисных влияний, интриг и нашептываний» ... «Пусть эта темная кровь, смытая мертвой водой исторического искупления, приблизит страну к светлым далям» и т.д. и т.д.
    Газета уверяет (уже в третьей статье «Прорубь»), что у нас радовались этой смерти и поздравляли, точно с праздником.
    — Возвещаю Вам великую весть, — он убит, — ...и в ответ раздаются рукоплескания.
    «Так было и третьего дня. Когда на одной лекции лектор сообщил аудитории, что убит человек — слушатели поднялись с мест и начали рукоплескать».
    В трамвайном вагоне «несколько человек из народа радостно пропели “Анафема”!» В ресторанах, в театрах, на концертах, по уверению газеты, публика от радости «требовала гимн (!), как в минуты крупных национальных радостей».
    Настоящее прославление с захлебыванием террора! Что помешает применить всю эту «мертвую воду» к любому другому лицу, с которым не хватает силы справиться общественными средствами. <...>

    11 марта (26 февраля). В Петрограде с 23-го февраля — беспорядки. Об этом говорят в думе, но в газетах подробностей нет. Дело идет, очевидно, на почве голодания; хвосты у булочных и полный беспорядок в продовольствии столицы.

    8 ноября (26 октября). Костя Ляхович вернулся сегодня в 9 часов утра. Всю ночь провел в Совете рабочих и солдатских депутатов и в переговорах с юнкерским училищем. Юнкера раздобыли 20 пачек патронов и везли с вокзала к себе в училище. Солдаты остановили автомобиль и отняли патроны. Это было ночью. Юнкера предъявили ультиматум: если к 3 [часам] ночи не отдадут патронов, они идут на Совет с оружием. Кое-как удалось достигнуть компромисса и предотвратить столкновение. Полтава рисковала проснуться в огне междуусобия... Вечером (7 часов) — заседание думы (публичное) в музыкальном училище. Будут рассуждать о положении... теперь идет кризис повсюду: большевики требуют передачи власти Советам. Другие, более умеренные партии, — за Временное правительство. В столицах, быть может, уже льется кровь.
    В городском саду стоит часовой у «чехауза». Стоят они часов по 10-ти подряд. Скучают, охотно вступают в разговоры. Я подошел. Молодой парень, бледный, довольно изнуренный. Был уже 2 года на фронте, у Тарнополя участвовал и в наступлении и в отступлении. Говорит, что если бы удержались наши, — были бы уже во Львове. Пришлось отступить. — Почему? Солдаты не захотели наступать? — Нет, офицеры «сделали измену». — Нашему командиру чехи наплевали в лицо. Почему ведешь солдат назад? Солдаты, как можно, солдаты хотят защищать Отечество... Начальство изменяет, снюхались с немцем.
    Это довольно низкая тактика большевиков. Дело обстоит обратно: офицеры стоят и за наступление, и за оборону. Большевистская агитация, с одной стороны, разрушает боеспособность, агитирует против наступления и затем пользуется чувствами, которые в армии вызывают наши позорные поражения, и объясняет неудачи изменой буржуев-офицеров. Ловко, но подло.


    [​IMG]


    19 ноября (6 ноября). Итак, я начал с мокрого снега утром третьего дня и отвлекся.
    Я хотел описать одну встречу.
    Пошел по слякоти прогуляться в городской сад. Там стоит здание бывшего летнего театра, обращенного в цейхгауз. У здания на часах солдатик. Стоит на часах, — это выражение теперь не подходит. Как-то недели 3 назад я подошел к солдату, сидевшему около этого же здания на каких-то досках. Невдалеке в углу стояло ружье. Оказалось — часовой. Поставили его в 12 часов ночи. Я шел в 12 часов дня. Его еще не сменили. Забыли, видно. Устал, голоден. Просил проходящего солдатика напомнить, но все никого нет... Я гулял в саду. Когда шел назад, солдат лежал на траве и, по-видимому, спал.
    Я заглянул в лицо. Тот же.
    Теперь часовой стоит в будочке, у ворот. Эта будочка была забита, но дверь выломана. Солдат стоит в дверях, издали оглядывая порученное его бдительному надзору здание. Усталое, землистое лицо, потухший печальный взгляд. Выражение доброе, располагающее. Ружье стоит в углу у стенки.
    — Можно постоять с вами? (Дождь и снег пошли сильнее).
    — Можно. — Он сторонится. Разговариваем...
    <...>
    — Нет уж, — опять с враждебным холодком в голосе говорит он. — Что тут солдат виноватить?.. Не у солдатах тут причина... Не-ет! Солдат защищает, жизнь отдает...
    При мне в Лондоне оратор Армии Спасения говорил, что он верит в существование дьявола. Больше: он знает, что дьявол есть, как знает, что есть волк и лисица.
    И этот солдат с усталыми, печальными и несколько враждебными глазами знает тоже своего дьявола, как лисицу или волка. Он верит, он убежден в измене. Его дьявол — говорил «принародно» при прежнем строе, что солдаты, идущие на смерть, — навоз... Можно ли поверить, что теперь после революции этого дьявола уже нет? Он тут же. И это именно он изменяет Отечеству. С одной стороны, он оттягивает мир, заставляет воевать вдали от семьи и детей, с тем, чтобы темными ночами разводить огни на возвышенном месте. И когда немец начинает крыть наших ядрами, то для солдата ясна связь между гулом немецких пушек оттуда, с вражеских позиций, и непонятными словами и действиями командиров, от которых зависит жизнь этой темной, усталой, ожесточенной толпы.
    Я прощаюсь. С меня довольно. Я иду по аллеям сада, он остается в будке. И когда я, обогнув аллею, иду параллельно и кидаю взгляд по направлению к будке, то сквозь загустевшую пелену мокрого снега, между сырых темных стволов вижу в темном квадрате двери серую фигуру и доброе, печальное, озлобленное лицо. По-видимому, он следит взглядом за моей непонятной ему фигурой и думает: «Вот подходил... Кто и зачем?.. В пальто и шляпе... Расспрашивал. Что ему надо?..»
    И, быть может, моя фигура уже занимает свое место в этом фантастическом сплетении: война... непонятные приказы... ночные огни над головами на возвышенном месте и отзывающиеся на них глухие удары неприятельских пушек в ночной темноте...
    И те первые минуты, когда мы вместе вспоминали русского доктора и Тульчу, заволакивает, заволакивает слякотно-мокрый, холодный снег...
    Нет у нас общего Отечества! Вот проклятие нашего прошлого, из которого демон большевизма так легко плетет свои сети...


    [​IMG]


    18 декабря (5 декабря). Это и есть страшное: у нас нет веры, устойчивой, крепкой, светящей свыше временных неудач и успехов. Для нас «нет греха» в участии в любой преуспевающей в данное время лжи... мы готовы вкусить от идоложертвенного мяса с любым торжествующим насилием. Не все это делают с такой обнаженной низостью, как Ясинский, извивавшийся перед царской цензурой и Соловьевым, а теперь явившийся с поздравительными стишками к большевикам, но многие это все-таки делают из соображений бескорыстно практических, т.е. все-таки малодушных и психологически-корыстных...
    И оттого наша интеллигенция, вместо того, чтобы мужественно и до конца сказать правду «владыке народу», когда он явно заблуждается и дает себя увлечь на путь лжи и бесчестья, — прикрывает отступление сравнениями и софизмами и изменяет истине...
    И сколько таких неубежденных глубоко, но практически примыкающих к большевизму в рядах той революционной интеллигенции, которая в массе способствует теперь гибели России, без глубокой веры и увлечения, а только из малодушия и без увлечений. Быть может, самой типичной в этом смысле является «модернистская» фигура большевистского министра Луначарского. Он сам закричал от ужаса после московского большевистского погромного подвига... Он даже вышел из состава правительства. Но это тоже было бесскелетно. Вернулся опять и пожимает руку перебежчика — Ясинского и... вкушает с ним «идоложертвенное мясо» без дальнейших оглядок в сторону проснувшейся на мгновение совести...
    Да, русская душа — какая-то бесскелетная.
    У души тоже должен быть свой скелет, не дающий ей гнуться при всяком давлении, придающий ей устойчивость и силу в действии и противодействии. Этим скелетом души должна быть вера... Или религиозная, в прямом смысле, или «убежденная», но такая, за которую стоят «даже до смерти», которая не поддается софизмам ближайших практических соображений, которая говорит человеку свое «non possumus» - «не могу». И не потому «не могу», что то или другое полезно или вредно практически с точки зрения ближайшей пользы, а потому, что есть во мне нечто, не гнущееся в эту сторону... Нечто выше и сильнее этих ближайших соображений.
    Этого у нас нет или слишком мало.

    29 - 31 декабря (16 декабря). Вчера электричество перестало действовать. А так как и керосину в городе очень мало, то вечер нам пришлось начинать при скудном свете стенной лампы в столовой, куда мы «на огонек» собрались все. Так прошли час или полтора, как вдруг я заметил из своего кабинета полоску света. Отвернутая ранее для пробы электрическая лампочка вдруг засветилась. Соничка, которая очень любит зажигать и тушить лампы, тоже весело закричала: «Сеть, дедя, сеть!» Очевидно, забастовка прекращена.
    Оказалось, что большевики из Совета погасили нам электричество, украинцы зажгли. При этом несколько членов Совета арестованы... <...>
    Ореол террора сильно меркнет. Обратная сторона насилия правительства, — он просто отпечатывает в обратном направлении те же формы. Уже в лице Савинкова он выступил в виде революционного декаданса, а Мария Спиридонова иллюстрирует, как опасно смешивать «террористическую решимость» с способностью государственного деятеля.
    Кстати, о декадансе. Было бы любопытно проследить всякого рода футуризм в теперешних событиях. Между прочим, недавно в «Речи» приводили заявление Всеволода Эмильевича Мейерхольда в беседе общества «Искусство для всех».
    «Г. Мейерхольд очень удивляется, почему солдаты не приходят в театр и молча не освобождают его от “партерной” публики... Г. Мейерхольд восклицает: “Довольно партера!” Интеллигенцию выгонят туда, где процветают эпигоны Островского».
    Интересно, что Мейерхольд рассчитывает, будто демократические вкусы совпадают с его футуристическими кривляньями".

    Владимир Короленко


    [​IMG]

    Короленко Владимир Галактионович (15 июля 1853г. - 25 декабря 1921г.) - писатель, журналист, публицист, общественный деятель, правозащитник.
     
  5. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    1914г.

    "29 декабря (16 декабря). Мария Николаевна Ермолова смотрела сегодня «Сверчка». Играл я ужасно. Не собрался. Без объекта. Без задачи. Как стыдно. И когда целовал ей руку, чувствовал, как трудно быть актером, как я недостоин сейчас ее вежливой фразы «благодарю»".

    1915г.


    "84-й спектакль «Сверчка». Смотрела Вера Ивановна Засулич. Пришла за кулисы. Милая, скромная старушка в черном старомодном платье.
    «Я в первый раз сижу в театре в первом ряду. Так у вас хорошо. Ну, так и хочется подсесть к столу Джона».
    Ей поднесли букет цветов. При этом был Митя Сулержицкий.
    Он спросил потом отца:
    — А за что ей поднесли букет?
    — Ну, как я ему скажу! — рассказывал нам Леопольд Антонович. — За то, что покушалась на царя, — остается ему сказать

    26 декабря (13 декабря). Завтра первое представление «Потопа». Пьеса, которой страдал, которую любил, которой горел, которую чувствовал и главное — знал, как подать ее публике.
    Пришли другие люди: Сулержицкий и Станиславский, пришли, грубо влезли в пьесу, нечутко затоптали мое, хозяйничали, не справляясь у меня, кроили и рубили топором.
    И равнодушен я к «Потопу».
    Чужой он мне и холодный.
    Равнодушно, до странности спокойно смотрю я на вырубленный сад.
    И не больно. И не жаль.
    Хочется только молчать. Молча молчать".

    1916г.

    "14 апреля - 13 мая (1 апреля). Смотрел «Потоп» Леонид Н. Андреев. Ругал первый акт.
    Хвалил второй.
    Уходя в антракте в зрительный зал, сказал:
    — Но Чехов играет превосходно. И Хмара. Поставили очень хорошо. Этот негритянский марш, речь, хорошо.

    27 апреля (14 апреля). В. Г. Чертков смотрел «Потоп». Пришел за кулисы.
    — Ни в одном театре я не получал такого удовольствия, как у вас, — сказал он.
    И добрыми глазами смотрел на нас.
    У нас в театре, в Студии и среди моих учеников чувствуется потребность в возвышенном, чувствуется неудовлетворение «бытовым» спектаклем, хотя бы и направленным к добру.
    Быть может, это первый шаг к «романтизму», к повороту.
    И мне тоже что-то чудится.
    Какой-то праздник чувств, отраженных на душевной области возвышенного (какого?), а не на добрых, так сказать, христианских чувствах.
    Надо подняться над землею хоть на поларшина. Пока.

    8 мая (25 апреля). Сегодня пришла за кулисы после II акта «Сверчка» артистка Никулина. Уже старуха.
    — Хочу чаю.
    И села пить.
    Ни слова о первом и втором акте. Пришла после третьего.
    — Очень мило поставлено. Студия — это затея Станиславского? У вас, говорят, плачут.
    Пришла после четвертого.
    Плачет. Прижимает руки к груди. Смотрит добрыми глазами. Всем пожимает руки, благодарит.
    — Как чудесно, как хорошо вы играете. Приду, приду еще.
    И не было генеральши.
    И не было снисходительного постава головы.
    Была добрая, растроганная старушка".


    [​IMG]


    1917г.

    "11 ноября (29 октября). В ночь с пятницы 27 октября по Москве началась стрельба. Сегодня 29-е. У нас, на Остоженке, у Мансуровского переулка, пальба идет весь день почти непрерывно. Выстрелы ружейные, револьверные и пушечные. Два дня уже не выходим на улицу. Хлеб сегодня не доставили. Кормимся тем, что есть. На ночь забиваем окна, чтоб не проникал свет. Газеты не выходят. В чем дело и кто в кого стреляет — не знаем. Телефон от нас не действует. Кто звонит к нам — тоже ничего не знает. Кто побеждает — «большевики» или правительственные войска — второй день неизвестно. Трамваи остановлены. Вода и свет есть. Когда это кончится?

    12 ноября (30 октября). Сегодня в 10 1/2 ночи погасло электричество. В 3 часа ночи свет опять дан.

    13 ноября (31 октября). Весь день не работает телефон. Мы отрезаны совершенно и ничего не знаем. Стрельба идет беспрерывно. Судя по группам, которые мелькают в переулке у квартиры Брусилова, — в нашей стороне это состояние поддерживают «большевики».
    Так сидели до 1 ноября 6 дней.

    16 ноября (3 ноября). Сознание никогда ничего не творит… творит бессознание. В область бессознания, помимо ее самостоятельной способности выбирать без ведома сознания, может быть послан материал для творчества путем сознания. В этом смысле каждая репетиция пьесы только тогда продуктивна, когда на ней ищется или дается материал для следующей репетиции; в промежутках менаду репетициями и происходит в бессознании творческая работа перерабатывания полученного материала. Из ничего нельзя ничего и создать, вот почему нельзя сыграть роль без работы — «по вдохновению».
    Вдохновение — это момент, когда бессознание скомбинировало материал предшествовавших работ и без участия сознания — только по зову его — дает всему одну форму.
    Огонь, сопровождающий этот момент, — состояние естественное, как естественно тепло при соединении нескольких химических элементов в одну форму.
    Ментальные элементы, скомбинированные в форму, доступную данному индивиду, в момент выявления порождают приток энергии. Она подогревает, освещает и одухотворяет форму. Все, что выдумано сознательно, не носит признаков огня. Все, что сотворено в бессознании и формируется бессознательно, сопровождается выделением этой энергии, которая главным образом и заражает.
    Заразительность, то есть бессознательное увлекание бессознания воспринимающего, и есть признак таланта.
    Кто сознательно дает пищу бессознанию и бессознательно выявляет результат работы бессознания — тот талант.
    Кто бессознательно дает пищу бессознанию и бессознательно выявляет — тот гений.
    Выявляющий сознательно — мастер.
    Лишенный же способности сознательно или бессознательно воспринимать и все-таки дерзающий выявлять — бездарность. Ибо нет у него лица своего. Ибо он, опустив в бессознание — область творчества — нуль, нуль и выявляет".

    1918г.

    "22 октября. Возобновлен «Праздник мира». Исполнители то же. Первый спектакль был плох и беспомощен. Стали репетировать. Через неделю сыграли во второй раз и шагнули вперед. Было хорошо… Но прежнего, чего-то трепетного и живого, — нет в спектакле.
    Может быть, дойдет.
    Принял заказ Театральной секции Отдела просвещения на постановку в новом, «Народном театре» пьес: «Вор» Мирбо и «Когда взойдет месяц» Грегори. Ремонт еще не закончен. Состоится ли этот спектакль? Он готовится ко дню торжества 7 – 8 ноября.

    24 ноября. Лечебница Игнатьевой. Почему у меня сегодня такая тоска? Беспрерывная. Что-то предчувствуется как будто. Неясно, а оттого неспокойно.
    Вчера была генеральная репетиция «Росмерсхольма» … А меня не предупредили даже о том, что она назначена… И после ничего не сообщили… Два года я работал с ними изо дня в день, а меня даже не нашли нужным просто припомнить… Может быть, так естественно. Может быть, это и есть настоящее. Может быть, если б они прислали весточку, это-то и было бы неискренне и формально. Вещи надо брать такими, какие они есть. Мне ясно, что я не только не дорог Студии, но даже не нужен, то есть не то, что совсем не нужен, но что она без меня может обойтись. А я так не могу, я должен быть там, где я нужен.
    Вообще пора бы мне думать о том, чтоб осмелеть и дерзнуть.
    Большевики тем и прекрасны, что они одиноки, что их не понимают.
    У меня нет ничего для дерзания и нет ничего, чтоб быть одиноким и непонятым, но я, например, хорошо понимаю, что Студия наша идет вниз и что нет у нее духовного роста.
    Надо взметнуть, а печем. Надо ставить «Каина» (у меня есть смелый план, пусть он нелепый). Надо ставить «Зори», надо инсценировать библию. Надо сыграть мятежный дух народа.
    Сейчас мелькнула мысль: хорошо, если бы кто-нибудь написал пьесу, где нет ни одной отдельной роли. Во всех актах играет только толпа. Мятеж. Идут на преграду. Овладевают. Ликуют. Хоронят павших. Поют мировую песнь свободы. Какое проклятье, что сам ничего не можешь. И заказать некому: что талантливо — то мелко, что охотно возьмет — то бездарно".

    Евгений Вахтангов


    [​IMG]
     
  6. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    [​IMG]


    1917г.


    "7 июня (25 мая). Старая русская власть делилась на безответственную и ответственную.
    Вторая несла ответственность только перед первой, а не перед народом.
    Такой порядок требовал людей верующих (вера в помазание), мужественных (нераздвоенных) и честных (аксиомы нравственности). С непомерным же развитием России вглубь и вширь он требовал еще — все повелительнее — гениальности.
    Всех этих свойств давно уже не было у носителей власти в России. Верхи мельчали, развращая низы.
    Все это продолжалось много лет. Последние годы, по признанию самих носителей власти, они были уже совершенно растеряны. Однако равновесие не нарушалось. Безвластие сверху уравновешивалось равнодушием снизу. Русская власть находила опору в исконных чертах народа. Отрицанию отвечало отрицание. Так как опора была только отрицательною, то, для того чтобы вывести из равновесия положение, надо было ждать толчка. Толчок: этот, по громадности России, должен был быть очень силен. Таковым оказалась война 1914–1917 года. Надо помнить, однако, что старая русская власть опиралась на очень глубокие свойства русской души, на свойства, которые заложены в гораздо большем количестве русских людей, в кругах гораздо более широких (и полностью или частями), чем принято думать; чем полагается думать «по-революционному». «Революционный народ» — понятие не вполне реальное. Не мог сразу сделаться революционным тот народ, для которого, в большинстве, крушение власти оказалось неожиданностью и «чудом»; скорее просто неожиданностью, как крушение поезда ночью, как обвал моста под ногами, как падение дома.
    Революция предполагает волю; было ли действие воли? Было со стороны небольшой кучки лиц. Не знаю, была ли революция?
    Все это — в миноре.

    12 июня (30 мая). [в ночь на 1 июня] Труд — это написано на красном знамени революции. Труд — священный труд, дающий людям жить, воспитывающий ум и волю и сердце. Откуда же в нем еще проклятие? А оно есть. И на красном знамени написано не только слово труд, написано больше, еще что-то.

    2 июля (19 июня). Стенографический хаос во дворце, дрянность >, растерянность разных растерях. Слухи о вчерашних страхах и о сегодняшних манифестациях на Невском, и будто наши прорвали в трех местах немецкий фронт. Письмо маме (нервное).
    Ненависть к интеллигенции и прочему, одиночество. Никто не понимает, что никогда не было такого образцового порядка и что этот порядок величаво и спокойно оберегается ВСЕМ революционным народом.
    Какое право имеем мы (мозг страны) нашим дрянным буржуазным недоверием оскорблять умный, спокойный и много знающий революционный народ?
    Нервы расстроены. Нет, я не удивлюсь еще раз, если нас перережут, во имя ПОРЯДКА.
    «Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечерке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Улица возбуждена немного. В первый раз за время Революции появились какие-то верховые солдаты с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.

    25 июля (12 июля). <...>
    «Отделение» Финляндии и Украины сегодня вдруг испугало меня. Я начинаю бояться за «Великую Россию». Вчера мне пришлось высказать Ольденбургу, что, в сущности, национализм, даже кадетизм — мое по крови, и что стыдно любить «свое», и что «буржуа» всякий, накопивший какие бы то ни было ценности, даже и духовные (такова психология lanterne'a и всех предельных «бессмысленных» возмущений; Киприанович, поддержавший меня, внес поправку, что все это имеет экономическую предпосылку, но я думаю, что она выпадает сама собой, и ум, нравственность, а особенно уж искусство — и суть предмет ненависти. Это — один из самых страшных языков революционного пламени, но это — так, и русским это свойственно больше чем кому-либо).
    Если распылится Россия? Распылится ли и весь «старый мир» и замкнется исторический процесс, уступая место новому (или — иному); или Россия будет «служанкой» сильных государственных организмов?

    20 августа (7 августа). [проснувшись] И вот задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напора огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть его в костер до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть. — Один из способов организации — промышленность («грубость», лапидарность, жестокость первоначальных способов).

    17 сентября (4 сентября). Сегодня ночью я увидал в окно Дельмас и позвал ее к себе. Люба тоже уходила куда-то.
    Пускай Княжнин поступает в комиссию, это, может быть, обтешет его немного, причешет ему вихры. Вихраст русский человек.
    Если что-нибудь вообще будет, то и я удалюсь в жизнь, не частную, а «художническую», умудренный опытом и пообтесанный.
    Утром — Бабенчиков, сраженный моей «жестокостью» (не стенограммы, а декабризм и XX век).
    Большой день во дворце: допрос Родзянко.
    Княжнин устроен и прошел все формальности.
    По вечерам иногда (как сегодня) на меня находят эти грубые, сильные, тяжелые и здоровые воспоминания о дружине — об этих русских людях, о лошадях, попойках, песнях, рабочих, пышной осени, жестокой зиме, балалайках, гитарах, сестрах, граммофонах, обжорстве, гатях, вышке, полянах за фольварком Лопатино, белом пароходе, который хрустальным утром ползет среди рощи, дубах, соснах, ольхах, Пинске вдали, наших позициях (нами вырытых), ветре, колбасе, висящей на ясном закате, буре, поднимающейся в душе страсти (вдруг), томлении тоски и скуки, деревнях, соломенных шестах, столовой Земсоюза, Бобрике, князе, Погосте, далях, скачках через канавы, колокольнях, канонаде, грязном бараке, избе Лемешевских, саперах, больших и малых траверсах, девках, спирте, бабах с капустой, узкоколейке, мостах — все, все. Хорошо!"

    Александр Блок


    [​IMG]
     
  7. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    1917г.

    22 мая (9 мая). Мне, как выброшенному революцией из живого дела, на днях пришла мысль, что, если бы у меня не было семьи, я бросил бы все и уехал жить за границу, для того чтобы там и умереть. Удивляюсь, как русские люди, могущие благодаря огромным средствам бежать из России, этого не делают, а сидят и киснут в приятном ожидании, что их убьют или ограбят. Но, может быть, и бежать-то уже нельзя?..
    Нет, старой власти не надо. России нужна новая власть — какая бы она ни была, но пользующаяся всей силой власти, карающая, всеми признаваемая, всеми поддерживаемая. Я ее заранее признаю, хотя бы она была в руках большевиков.

    29 мая (16 мая). На мой взгляд, интеллигенция (в лучшем смысле этого слова) в отношении Родины совершила одно из величайших преступлений, дав свободы народу, не доросшему до них. Мне кажется, что сейчас, кроме немногих фанатиков и утопистов, все ясно видят, что Россия не выдержала экзамена на «революцию» и оказалось дикой, варварской страной, для которой не по плечу республика, конституция.
    Сидел я среди развалившихся солдатских могилок, беседовал с кладбищенским сторожем, вдумывался в мое положение попечителя кладбища. Кладбище у огромного гарнизона одно, и для всех оно совершенно чужое, неинтересное. Не могу добиться рабочих. Во рву солдаты продолжают гадить, приходится восемь верст идти пешком (туда и обратно), т. к. обещанной лошади не дают. Если и назначают для работы солдат, то без офицеров, без лопат. И они слоняются по кладбищу без дела. Мужики, а не солдаты. Животные, а не люди. Говори им сколько хочешь о великих покойниках, лежащих на кладбище, о значении кладбища вообще, о гарнизонном в частности. Они слушают зло, сонно, бессмысленно и продолжают ничего не делать, гадить во рву и ломать деревья. Все эти солдаты в большинстве, несомненно, добрые, хорошие, чистые люди, которые способны в личной жизни на многое хорошее, но в массе, в кучке — явно стадо баранов, ждущее пастуха, с окликом, палкой и сноровкой управлять стадом. Такова вся Россия.
    Прочел приказ Керенского об отмене не только в армии, но и в военно-тюремных заведениях телесных наказаний, а в армии еще и наказаний, вредных для здоровья или унизительных. Слава Богу! Дожил и я до такого счастья...

    6 июня (24 мая). В газетах такие ужасы и мерзости, что я перестал записывать мои впечатления. Видимо, Временное правительство, сейчас заправляющее Россией, скоро будет свергнуто или разбежится. Мы попадем во власть социал-демократов и покорно пойдем под это ярмо, как идут волы, меняющие хозяина. И жутко, и тошно, и беспросветно...
    Наша кухарка Марья встретила в городе безобразную процессию. Солдаты под начальством офицера водили по городу полуживого, избитого чернью, окровавленного вора в солдатском платье, у которого на губах был прикреплен замок. Как говорили в народе, это безобразие нарочно сделано для устрашения других воров. Точно живешь в Средние века, а не во дни свобод. Да, впрочем, стыдно говорить о свободах, когда все опрокинуто, поругано, осмеяно, оплевано... И жить становится стыдно. Отменили телесные наказания, а ввели телесные пытки — вроде пытки, устроенной этому вору в устрашение свободных граждан. Быть может, несчастный один из тех, кто сходились меня слушать в местных темницах!

    14 сентября (1 сентября). Страшно видеть, как в народе, в армии, в обществе замирают последние вспышки патриотизма. Все заменено ужасом ожидания только дурного, неотвратимого, рокового. Опять в ходу спиритизм, книги мистического содержания. Хотят забыться, заглянуть в будущее, поторговаться с судьбою. Нанесен безумный удар интеллигенции в сферах культуры, религии, патриотизма, нравственности семейной, общественной жизни... Иными словами, убивается дух нации. В этом отношении мы быстро шагаем назад к временам Николая I, если не глубже. Не вижу, не вижу нигде Бога... Не могу ему молиться...

    2 октября (19 сентября). Вчера вспоминал мои посещения Ясной Поляны. Я припоминаю, что у Л. Н. Толстого была манера избегать споров. Он любил вслушиваться в чужую речь и огорошивать резкими репликами. Но споров избегал, хотя чувствовалось в его манере слушать, какое впечатление сложилось у Толстого в душе. Лицо его было очень выразительно, и он не умел скрывать своих переживаний...
    Толстой осудил бы меня, заботящегося о спасении обломков, обрывков, клочков старой бумаги и пр. Помню, как он резко отозвался на мое сожаление, что в Севастополе на бастионах разбивают бульвары и тем уничтожают следы Севастопольской эпохи. И снова я с ним не спорил. Этот человек имел способность заставлять избегать массу вопросов во время беседы. А обо многом в голову не приходило заводить споры, зная хорошо — по сочинениям великого всеот-рицателя,— как он к этому отнесется. И в конце концов, бывало, не знаешь, о чем говорить. Тут приходит на выручку графиня Софья Андреевна, и начинается бытовая, общежитейская тема. Сейчас же, однако, чувствуешь, насколько такого рода разговоры пошлы под сводами Ясной Поляны.

    20 октября (7 октября). До выработки типа настоящих «граждан» долго еще нам блуждать от ярма к ярму. Без ярма же, как показал опыт нашей революции, мы существовать не можем. Пало иго самодержавия. Мы поспешили сунуть рабскую шею в ярмо ига революционного. Многие уже мечтают об иге немецком. Некоторые готовы идти навстречу старому самодержавию — бюрократическому произволу. Русский человек тоскует по порядку, таске и начальству. Мы были рабами всегда, в лучшие эпохи расцвета нашего политического, общественного существования.
    Теперь мы более чем рабы. Мы «лакеи обстоятельств» и жаждем повыгоднее устроиться.

    9 ноября (27 октября). Только что узнал из газеты «Симбирское слово» о том, что в Петрограде Временное правительство низложено и вся власть перешла в руки солдат и рабочих депутатов (т. е. большевиков — иными словами). Храни Бог Россию...
    Начинается борьба за власть, и опять та же анархия, в которой, все может погибнуть бесследно.
    Был у меня сейчас И. Я. Яковлев (в 12 ч. дня), не читавший еще «Симбирского слова»... Зная о погромах, он приехал узнать: «жив ли я». А я ему поднес номер «Симбирского слова», что было для него неожиданностью. Он быстро собрался и уехал домой, зовя меня к себе и обещая устроить мне ночлег, если бы так получилось, что домой возвращаться было бы опасно. Говорил, что в городе много раненых, что есть и убитые, что кадеты и гимназисты возмущены и стреляют в погромщиков и т. д. Я посоветовал ему, чтобы он ехал домой и никуда не выходил дня два.
    Приходящие из города приносят нам крайне тревожные известия о погромах, чинимых пьяными солдатами и чернью. Видимо, это еще цветочки. Ягодки впереди.
    Иду спать под одиночные выстрелы, раздающиеся по всему городу, иногда так близко от нашей квартиры, что дрожат окна. В городе объявлено военное положение.
    Мы целый день просидели в ожидании чего-либо катастрофического. Маня и Катя вздумали говеть. Тамарочка напугана, но щебечет, как птичка. В провизии недостаток, так как все лавки закрыты. А я хожу по квартире, как зверь в клетке, из угла в угол, простуженный, расстроенный, недоумевающий, читаю Пушкина и придумываю себе занятие, для того чтобы забыться, уйти в иной мир. Моя Катюша спокойна и как всегда делает домашние дела.

    21 декабря (8 декабря). Я снял погоны с пальто без всякого сожаления. Чем и купил себе покой на улицах Симбирска. Солдаты меня не трогают. Офицеры же, узнавая мое генеральство по лампасам, отдают мне по-прежнему честь.
    Пока я вчера читал молодежи воспоминания о Толстом, Тамарочка в соседней комнате занималась чем-то при лампе, взятой из моей комнаты. Сегодня я нашел надписи, сделанные ею жженой спичкой на колпаке моей лампы: «Милый пупсик», «Папочка! Я тебя люблю». Ребенку, слушавшему мое чтение, верно, стало меня жалко. Как дети чутки бывают к страданиям взрослых. А Тамарочка моя, особенное дитя — «дитя старости», последнее дитя в нашей семье, так называла покойного Ваничку гр<афиня> Софья Андреевна. Меня тронули надписи. Милая Тамарочка, да благословит тебя за них Бог счастливой жизнью — на благо ближних. Как жаль, что не в состоянии я сохранить этот детский привет чистой души. Надпись сотрет прислуга. Но она уже внесена до смерти в мою душу благодарными слезами старого, всеми забытого, никому не нужного старика, «пупсика»".


    [​IMG]


    1918г.

    6 февраля (24 января). Заводы закрываются. Железнодорожное сообщение делается невозможным. По деревням идет резня. Много земли к весне окажется незасеянной. Царь-голод с подругами своими эпидемиями идет победно и ждет времени только для того, чтобы послужить царице-смерти... И это в России, житнице Европы!.. К весне все бросятся друг на друга, как псы или тигры,— вот когда царь-голод сядет по городам и селам.
    В «хвостах» стоят барыни, и прислуга, и простые бабы. Надо вслушаться в перебранки между женщинами, дрожащими на морозе, боящимися за семьи свои и уже сознающими, что голод неминуем, что вспышки голодных бунтов не за горами.
    Вчера я обегал все банки в надежде разменять единственный имеющийся у нас на руках 500-рублевый билет второго военного займа 1916 года, который в лавках не принимают. В банках (частных, государственных) также не принимают, т. к. в кассах пустота. И вот я, имея 500 рублей в кармане, очутился в положении человека, который мог бы умереть с голоду, если бы с Катей не выручили немного денег от продажи татарам вещей.
    Грустное мое положение, однако, не убило еще во мне жилки наблюдателя общественных нравов. У запертого подъезда отделения Государственного банка стояла кучка «чающих движения воды», т. е. впуска в здание, на дверях которого надпись огромными буквами «Банк закрыт». Шла перебранка (на морозе в 25 градусов) между барыней и тремя бабами. Две бабы, отвернувшись от барыни, стоявшей на ступеньке подъезда, злобно ее слушали. Третья же давала ей отпор голосом сдержанным, но в котором дрожали открытые ноты сатанинской злобы. Озлобление открытое звучало и в голосе барыни. Я слышал часть беседы. Барыня говорит возражающей ей бабе: «Что, награбила?! Довольна! А теперь и тебя из банка гонят. Взять награбленного не можешь?!» — «У тебя, что ли, награбила?»! — возражает баба. «У меня, не у меня. Все равно кого-нибудь ограбила».— «Тетку твою, бабку я, что ли, ограбила?» — «Тетка и бабка мои давно умерли. От тебя кровопийцы спаслись!» — «Чтобы их на том свете черти горячими щипцами за язык таскали!» — выпаливает баба. Рядом мужик упрекает солдата за позорную войну, за подвиги большевиков.

    18 марта (5 марта). Провел вчера вечер у И. Я. Яковлевых. Жены его не было дома, и старик говорил о многом откровенно. Он готовится к смерти, видимо, боится ее, но и тут поступает практично, рассудительно и неторопливо: не так давно в своей чувашской мастерской велел сделать на каких-то удешевленных началах гроб, чтобы с похоронами не вышло осложнений для окружающих. Все, что сейчас происходит в чувашской школе, конечно, ускорит смерть Яковлева. Он мне передал, что в школе начались занятия, что преподаватели (в том числе и поп чувашский, до того бывший с ним в хороших отношениях) возмущают чувашское юношество, развращая его на почве «свобод» большевистского учения и т. п., что образован комитет и решено уже отрешить его, Яковлева, от должности инспектора школы (выбрали Орлова, которого я встретил), да, кажется, и выгнать его из квартиры, которую он много лет занимал и на которую считает пожизненными свои права. Прежние заслуги Яковлева забыты, и его как «буржуя» травят, не давая ему даже умереть спокойно в своем углу. Травят, конечно, по-хамски, с той хамски-утонченной системой, которая обратила жизнь всех интеллигентных граждан России в ад.
    Рассказывал мне Яковлев много интересного про семью диктатора нашего времени Ульянова-Ленина, которую знал хорошо. О Владимире он отзывался очень симпатично. Ему совершенно непонятно, как мог тот вылиться в такого урода-анархиста. Хорошо он отзывается и о казненном его брате, замешанном в историю о покушении на жизнь императора Александра III. Когда старший Ульянов был приговорен к смертной казни, то мать его явилась к Яковлеву, валялась у него в ногах и умолила написать к Ильминскому о том, чтобы тот вмешал в эту историю министра народного просвещения Делянова (в смысле ходатайства о замене смертной казни). Яковлев исполнил ее просьбу. Несчастная мать Ульянова долго еще обивала пороги в надежде спасти жизнь сына. Она, не зная о его смерти, долго еще страдала надеждами на спасение. Дело Ульянова обратило в Симбирске внимание жандармов и полиции на Яковлева, и за ним долго следили как за подозрительным по части политической благонадежности. Каким образом Ульянов Владимир, нынешнее горе и язва России, обратился в Ленина, Яковлев не знает. Яковлев был у его отца, когда тому вдруг стало нездоровиться. Он сказал Яковлеву, что его как-то особенно знобит. Яковлев ушел. А вдогонку за ним прислали сказать, что старик Ульянов умер.

    31 марта (18 марта). Co сравнительной легкостью Россия начинает привыкать к той форме крепостного права, которую ввели у нас большевики. Мы уже вернулись отчасти к эпохе крепостного права времен императора Николая I с той только разницей, что роли изменены и русская интеллигенция посажена на места, занимавшиеся в ту эпоху крестьянами. Несомненно, однако, что по части крепостного права мы шагнем еще глубже назад. И где будет предел этому рачьему прогрессу — неизвестно... Остается только молча наблюдать и покоряться грубой силе.

    22 апреля. Умерла скоропостижно в своем особняке разоренная большевиками известная благотворительница Симбирска А.А.Кирпичникова, помогавшая мне выстроить церковь в женской тюрьме. Это была совершенно больная, с переломанной несросшейся ногою старуха, которую один раз уже грабители тащили в тюрьму, но которая тогда от них откупилась. Теперь они потащили ее в тюрьму вторично: старуху это так потрясло, что она скоропостижно скончалась.

    28 апреля. Начались, судя по газетам, еврейские погромы — одно из отвратительных проявлений зверств черни-пролетариата, которое всегда глубоко возмущало меня в течение всей моей жизни, как и всякое насилие над человеком, кто бы он ни был.

    19 июня. Теперь могу сказать, что «совершил все земное», что «ничто человеческое не чуждо мне». Вчера я угодил в кутузку, под стражу. Но надо рассказать по порядку то, что произошло вчера. Около четырех часов шел домой по Гон-чаровской улице, одетый в китель с погонами, на который была накинута морская накидка Гули, совершенно эти погоны закрывающая... Подходит ко мне вдруг субъект в штатском отталкивающего вида с двумя солдатами без ружей и приглашают меня идти с ними в кадетский корпус. Понимаю, что меня арестовывают... Стал спрашивать о причине ареста.
    «За погоны, которые просвечивают у вас», — ответили мне.
    В сопровождении тех же субъектов я был введен к комиссару Чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией. Грамотность его была так слаба, что я, читая его писанье, видел, как он написал слово «отставной» — «от ставной». Затем объявил мне: «Вы арестованы!» Тут вызваны были два конвойных с ружьями, и меня отправили в общую камеру, на третий этаж, где я нашел уже сидящих человек 30 — офицеров, солдат, студентов, лиц неопределенного звания. Все сочувственно ко мне отнеслись, узнав за какую чепуху меня лишили свободы. Я был совершенно спокоен, шутил и ориентировался в новой обстановке. Тут мне посоветовали снять погоны и академический значок, чтобы «не раздражать большевиков», что я после некоторых колебаний и сделал. Подали чай с черным хлебом. Арестованные дали мне кружку, научили, как «приспособиться к местности», т. е. где достать сахар и т. д. Меня тревожит мысль, что Катя не будет знать о моем аресте. Часа через два вызвали к «самому комиссару» (от этого субъекта попахивало водкой), он был груб. Тут же я увидел мою Катюшу, которой сообщили о моем аресте проходившие на улице. Комиссар этот объявил мне, что я свободен, прочел нотацию насчет того, чтобы я в будущем не попадался. По возвращении домой узнал о готовящейся будто бы «варфоломеевской ночи», т. е. о поголовном избиении «буржуев» этой ночью.
    Последнее известие показалось мне настолько бессмысленно-чудовищным, что я совершенно спокойно лег спать. Я счастлив еще раз отметить, что никакой злобы за проделанное со мною большевиками к ним не питаю. Право, мне хотелось расцеловать прелестного мальчика-часового, меня караулившего. Режим в кутузке не строгий. Арестованные курят, имеют при себе ножи, сносятся с родными, свободно (по нескольку человек вместе) идут в отхожее место. Большевик, вносивший чай и хлеб, звал нас «товарищи», видимо, не злой, снисходительный человек.
    Меня уверяли в кутузке, что теперь мне надо ждать обыска... Что же, и на это я готов. Пусть делают что хотят: совесть моя спокойна".

    Александр Жиркевич, поэт, прозаик, публицист, военный юрист, коллекционер, общественный деятель


    [​IMG]
     
  8. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    1917г.

    "29 марта (16 марта). Врангелевка. В городе толпы солдат, семечки, митинги, оркестр играет «Марсельезу», все с красными тряпками. Мы с Мишей Евстратовым стояли и слушали какого-то болвана, который до пота кричал про кровопийц, а стоящий с нами тип с красным бантом спросил, почему нет у нас бантов. «Вот погоны носите, а знак свободы не надеваете». Миша своим густым басом ответил: «И не наденем; если хочешь, можешь сам носить!» — прибавив русское трехэтажное. Мишин рост, его бас и решительность имели удивительное впечатление, и тип сразу же смылся, затершись в толпе.
    У меня впечатление от этих митингов, что вся эта толпа, в расстегнутых шинелях, с семечками и шапками набекрень, ровно ничего не понимает и просто рада тому, что можно шляться и грызть семечки.
    Я слыхал мнение Лялевского, которого встретил и которому сказал, что, кроме беспорядков и анархии, от этих митингов ничего не получается: «Надо дать им всем накричаться, пусть поорут, побушуют да и успокоятся, тем более что сейчас пока свежо, так и переживают бурно».
    Может быть, это и верно, но разве вся масса солдат добровольно мобилизована, разве прежде всего они не захотят уйти? И разве здесь, в Житомире, сразу же не ушли все маршевые роты «в отпуск», и никто ничего не мог сделать?! Вот тебе и средостение! Оказывается, власти-то ни у кого нет!

    14 апреля (1 апреля). Врангелевка. Итак, Пасха 17 года. Пойдем опять к заутрене, пропоют «Христос воскресе». Весна в полном разгаре, тепло, даже жарко на солнце. Этот праздник — праздник весны, и потому-то он так хорош и светел.
    Новорожденную назвали Ольгой. Теперь у меня две дочери. Немного пожалел, что велика разница, почти три года, Тате.

    19 апреля (6 апреля). Еду в отпуск посмотреть дочь Ольгу. Везде что-то и то и не то. Масса распущенных солдат, во всех классах на вокзалах солдаты, везде слой шелухи семечек, в вагонах все битком набито. Сохранилась еще дисциплина в артиллерии и кавалерии. В Киеве на перроне ходили несколько солдат-кавалергардов, молодцы, рослые, отличные солдаты, сохранившие вполне прежний воинский вид. Пошел сзади и прислушался к их разговору, один говорил: «На что нам князья да графья, их нам не надо. Не надо нам помещиков и богачей — этих офицеров надо, чтобы комитет убрал». Дальше я не слыхал, но и этого достаточно.
    Самое странное, что в общем, по инерции, сохраняется кое-какая дисциплина — так солдаты иной раз отдают честь, если подтянуть, слушаются, в вагонах второго и первого классов чувствуют себя неуверенно и часто уступают места. Но в общем есть что-то страшное и жестокое в этой массе.

    8 мая (25 апреля). Врангелевка. Был в Совете рабочих и солдатских депутатов. Очень меня интересовало, что это за учреждение, но Смолянинов ревниво почему-то охранял свою привилегию бывать там и сегодня, наконец, согласился поехать со мной.
    Большая комната, скорее зал, был наполнен солдатней и штатскими самого гнусного вида. Солдаты расстегнутые и с хамскими лицами. Курят и плюются. Какой-то докладчик с фронта, чиновник военного времени, говорил с трибуны, почему немцы застали врасплох на Стоходе нашу дивизию и передушили газами. По его мнению, вина вся была на начальстве, которое умышленно решило не предупреждать готовящегося наступления! Он говорил, что дело это разбиралось в армейском комитете и там потребовали всех начальников, т. е. офицеров, предать суду. 3дорово! Мне так и хотелось выступить и сказать, что вся эта банда, которую он назвал дивизией, забросила противогазы и на предупреждения офицеров отвечала, что война кончена и что немцы теперь скоро заключат мир! В общем, впечатление самое отвратительное!

    14 июля (1 июля). Самайкино. Сегодня приезжал пьяный Левка Клейменов, председатель волостного комитета. Он с наганом, вид самостоятельный, но прошел через кухню. Вошел к Маре в комнату и разглагольствовал о том, что скоро будут делить лес. Ему ответили, что раз так постановили, то и пусть делят. Дали ему стакан водки, и он убрался.

    7 октября (24 сентября). Петроград. Не писал эти дни, потому что был в дороге с 16-го, а по приезде весь ушел в хлопоты и партийные интересы. В день приезда, 18-го, я немедленно пошел в клуб Партии народной свободы на Невском, где делал доклад Владимир Дмитриевич Набоков. Встретил Малютина, который был в числе членов президиума. Так как доклад Набокова касался дисциплины вообще и Карлейля, то Малютин предложил мне сказать собранию относительно Корниловского движения, положения арестованных генералов и вообще армии.
    Сейчас же после Набокова вышел на трибуну я и рассказал о том, что творится в Бердичеве, передал картину ареста, моего последнего разговора с генералом Деникиным, сказал, что армия, которая оплевывает своих генералов в буквальном, а не переносном смысле и, не дожидаясь следствия и суда, готова чинить всяческие насилия, — не армия больше и единственное средство — это распустить такую армию и начать формировать новую. Никакие полумеры не помогут, и теперь, по существу, запоздали уже и вообще со всякими мерами, войны продолжать мы не можем. Я говорил с воодушевлением, потому что зал, который был полон, мне бурно аплодировал. Я не удержался и, подбодренный аплодисментами, сказал, что при существующем правительстве, при циммервальдовцах в его рядах и Керенском, который потерял всякое доверие, выйти ничего хорошего не может. Тут, с одной стороны, мне опять начали аплодировать, а с другой — Набоков позвонил в колокольчик и мягко предупредил: «Прошу вас не касаться действий правительства».
    Все это меня так увлекло и одушевило, что я на другой же день, 19-го, был в Центральном комитете партии, где много говорил с Шингаревым. Вид у Андрея Ивановича измученный и усталый, видимо, он мало на что надеется. Мне же страстно захотелось остаться в Петрограде, и я пожалел, что не согласился на академию. Недолго думая, побывал у помощника военного министра князя Туманова и просил его содействия в принятии меня в юридическую академию, куда я экзамены выдержал. Он был очень мил, позвонил начальнику академии, и тот сказал, что на днях будет конференция и он внесет предложение о принятии меня.
    В Школу послал срочную телеграмму, прося дать согласие на мое откомандирование".


    [​IMG]


    1918г.

    "4 февраля (22 января). Самайкино. Я еще не отделался от ощущений человека, который избег смертельной опасности. А рисковал я шкурой многократно, пока добрался до дому. Но все по порядку запишу.
    В шесть часов утра 6-го января мы с Семеновым выехали из Врангелевки. Накануне я простился с Зарембо, Ушаковыми, днем с Духониным и некоторыми нашими офицерами. На вокзале сели в какой-то эшелон, с которым к вечеру добрались до Коростени. Тут мы увидели начало картины, как «фронт» расходится по домам. Все было запружено солдатами. На вокзале все залы, столы, стулья — всё ими забито, занято. Они сидели, лежали вповалку на полу, ходили кучками, собирались, митинговали, то есть о чем-то говорили и спорили.
    Мы чувствовали себя неважно. Узнали, что все эшелоны стоят, раньше завтрашнего дня не пойдут, те же, которые пойдут ночью, уже все переполнены, и тоже неизвестно, отправят ли их, так как сейчас на Киев ехать нельзя, ибо на него наступает армия какого-то Муравьева и будто бы сам Троцкий руководит операциями.
    Одним словом, пошли по грязному, слякотному городку и нашли себе в отвратительной грязи гостинице номер и расположились. Ночью несколько раз просыпались от выстрелов на улице. Жутко было, и чувство полной беспомощности закрадывалось в душу... Утром пошли на вокзал. Боже, что делалось: везде толпами ходили солдаты, полотно было облеплено тоже ими — сидели со своими сундучками. Многие имели винтовки, наганы и даже ручные гранаты за поясом. Спасибо Семенову: он взглянул на меня и ахнул: «А кокарды-то? Снимать надо скорее!» Мы быстро сорвали с наших фуражек кокарды. Из расспросов, разговоров и слухов узнали, что проезда на Киев окончательно нету, а надо по способности попадать в эшелон, который идет на Калинковичи, а с Калинковичей на Брянск. Одним словом, кружным путем ехать. Ни поесть, ни выпить чаю было немыслимо.
    То в одном конце, то в другом перрона собирались летучие митинги. Мы незаметно подходили и слушали. Обычно разговор был один: бить буржуев, которые всему виной — и тому, что на Киев проезда нету, и тому, что на вокзале нельзя достать есть. «Кто виноват, товарищи, что одни по домам сидят, а мы еще здесь валандаемся? Вона сказывали давеча, что сам товарищ Троцкий едет, потому Киев буржуи захватили и хотят революцию загубить. А почему они супротив революции пошли? Потому что не хотят равенства, не хотят, скажем, чтобы все одинаковый, к примеру сказать, паек получали. Им подавай разносолы, будто кишки у них другие, чем у нас. А ан нет! Революция сравняла, потому правильно: люди все одинаковы и нечего тут, чтобы одни над другими измывались и чужую кровь пили...» Неслись крики: «Правильно! Правильно!» В другой кучке какой-то солдат разглагольствовал, что все должны немедля идти на Киев, спасать революцию... Мы даже испугались, не захватили бы и нас еще чего доброго.
    В зале вокзала сплошь сидели, лежали или толкались солдаты. У некоторых физиономии отличались необычайной свирепостью — странно, что никогда раньше таких лиц я не видел, как будто они появились только теперь, с революцией. Столы все были заняты: или сидели на стульях и корпусом навалившись на стол, или же на них просто сидели и лежали. Углы были завалены горами ранцев, мешков и сундучков. Пол весь заплеван и забросан шелухой. Мы с Семеновым поставили наши мешки тоже в общую кучу, а я имел несчастье положить сверху и вещевой мешочек с закуской и папиросами. Мы стояли тут же, но, несмотря на это, когда обернулись, моего вещевого мешка не было — его успели украсть. Очень жаль было жареного гуся, которого приготовила мне в дорогу Евгения Ник. Зарембо, папирос, и котелка, и чайника. Но что было делать?.. Недаром же ухитрились переворовать всю посуду вокзалов, как только почувствовали свободу. Вор русский народ, ох, какой вор!..
    По очереди караулили мешки наши, а один сторожил эшелон, чтоб занять место. Уже начало темнеть, а никакого эшелона не было. Солдаты тут же постановили требовать эшелона немедленно и с угрозами пошли к начальнику станции. Начались крики, брань, ругань, угрозы разнести станцию гранатами. Через несколько минут с задних путей из полутьмы стали двигаться лентой теплушки с паровозом, который составлял эшелон. Начальник станции сам вышел без фуражки, растрепанный, измученный, и хрипло кричал: «Вот вам эшелон, садитесь, только сами порядок установите, чтобы безобразий не было!..» Все кинулись по вагонам, теплушки всё катились, а серая масса, как обезумевшие бараны, лезли, давя друг друга, бежали рядом с зиявшими черными дырами дверей, забрасывали мешки, потом, подскочив, перекидывались корпусом сами, болтались некоторое время ноги, стараясь зацепиться за пол и взобраться, но уже следующий лез, а за ним другой, третий... и т. д.
    Как мы попали, Богу известно. Я волочил мешки, Семенов их поддерживал, а затем, пропуская мимо вагоны, мы ухитрились в один из них вбросить мешки, и я подсадил Семенова. Сам же остался, т. к. эшелон скользил все дальше.
    Он куда-то уходил, возвращался, толпы солдат схлынывали и снова бросались, а я стоял и не знал, в каком же вагоне и Семенов, и мой мешок. Шел мокрый снег, было слякотно и мерзко, где-то в темноте кричали: «Стойте, раздавило, стойте, сволочи, растата вашу... человека переехало...» Потом эшелон, уже набитый до отказа, с целым поселением на крышах, подошел к вокзалу, но влезть кому бы то ни было было уже невозможно, да и кажется, что влезли все, которые были на вокзале, а новых пока еще нет. Торопливо начальник станции стал давать звонки, чтобы только сбыть с рук всю эту бушующую массу, которая ежеминутно его может растерзать. Я побежал по поезду. «Семенов! Семенов!» — кричал я, пробегая теплушки. Но никто мне не отвечал. Слышались шутки, брань русская, летели в двери плевки, мерцали тусклые язычки свечей, а я, словно потерянный, носился без надежды влезть и боясь потерять последние свои вещи. И вот, уже отчаявшись, стал влезать в открытый вагон. Все в нем разместились, лежали по нарам, а посередине с десяток сидели у горящей печи. Страсти улеглись, и меня пустили и ничего не сказали. Я влез и сел. Раздался свисток, загромыхали цепи и фаркопы. Эшелон тронулся. «Крути, Гаврило, крути! растуды твою!..» — понеслись из вагонов «подбадривающие» крики.


    [​IMG]


    Я сел и огляделся. Вокруг сидели солдаты, в темных провалах нар внизу торчали ноги, наверху в бледном отсвете огарка, прилепленного к подрамнику окошечка, сидели или полулежали люди в серых шинелях. Поезд начинал катиться все быстрее, вагоны дробно подскакивали.
    Какой-то солдат сзади говорил: «Вот приедем, ужо разделаемся, жалеть не будем — довольно! Всех порешим буржуев проклятых!» Я обернулся: внизу виднелись здоровенные солдаты с гранатами и винтовками, стало жутко. «А ведь наверняка у этих подлецов гранаты с капсюлями, — загвоздила мысль. — Ненароком стукнет — и готово дело, взлетим все…» Сверху голос поддержал: «Правильно, товарищи, долго терпели. Хорошо было бы еще и офицеров, которые ежели остались, прикончить: довольно издевались над нами, дезертиры проклятые».
    «Как же это дезертиры? — раздался голос с другого конца сверху. — Почему дезертиры? Это несправедливо! Ведь сами же войну кончили, а им что же, оставаться, что ли, для немецкого удовольствия?»
    «Довольно! Довольно!.. — раздались свирепые обозленные голоса. — Ты кто такой, охфицеров защищать? Сам с ними стакнулся, что ли?»
    «Я, товарищи, такой же солдат, как и вы, с такими же руками… — Голос у него был, между прочим, много интеллигентнее, и лицо культурнее. — Хотите, вот удостоверение мое... Надо по совести говорить! Коли с фронта все идут, так им что делать прикажете, офицерам, а?!» Я слушал с восхищением этого смельчака, но голоса становились все свирепее и обозленнее: «Довольно! Довольно, растуды твою! Слыхали мы, хватит, таперя нас не обманешь, сам захотел с ними, так туды и отправим, видали мы и таких!»
    Было страшно за этого человека. Он поерзал, пытался что-то еще сказать, но замолчал, лег и закрылся шинелью. Чей-то голос с нижней нары заметил: «А поискать бы тут, верно, найдутся сволочи — притаились!..» Захолонуло сердце, втянул голову в плечи, съежился. По счастью, поезд стал замедлять ход, кто-то сказал: «А что, товарищи, не испить ли чайку, эй, кто пойдет за чайником?» Многие зашевелились и об обыске забыли. Была глубокая ночь, я сидел сжавшись. Вдруг взгляд мой упал под нару: Семенов? Да-да, его борода, его седеющие усы, положительно Семенов! Он лежал, подобравшись, закрывшись весь шинелью. Я встал и, пользуясь остановкой и общей легкой сумятицей, пошел к нему. Он заговорил шепотом, видимо, смертельно напуганный. Оказывается, он слыхал, как я кричал его, но из страха боялся подать голос, а я как-то случайно попал, сам того не зная, в тот вагон, где был он, рядом с его мешком лежал и мой.
    Остаток ночи кое-как, прижавшись друг к другу, спали, а потом подошли днем к Калинковичам, откуда должна была быть пересадка на Брянск. Картина и здесь была та же, с тою только разницею, что поезд подали очень скоро, т. к. товарищи грозили всех перестрелять, и напуганные железнодорожники делали все возможное, чтобы поскорее избавиться от этой орды. Всю ночь сидели с Семеновым, плотно прижавшись друг к другу. Вышел инцидент, чуть мне дорого не обошедшийся. Вагон был полон, кроме солдат посередине устроились на мешках два матроса. В конце вагона какой-то товарищ разглагольствовал, что теперь мир обеспечен и что война уже возобновиться не может, «во всяком случае, если кто и хочет войны, так одни кадеты да офицеры». Мы с Семеновым сидели и слушали.
    «Били их, сволочей, и еще бить надо, пока всех не перебьешь», — повествовал все тот же солдат без особого пафоса или подъема, а так просто, в виде делового разговора... И дернул меня черт ответить. Не понимаю, что мной руководило, ведь это же было вполне бессмысленно.
    «Почему надо непременно думать, что все офицеры только войны и хотели? Может быть, и они не хотят войны, как знать, да только вот и мира-то что-то настоящего не видно. Кончить войну не штука, а чтобы был мир настоящий — вот это штука, а будет ли, коли так дальше пойдет? Вон уже пошли Украину брать — хорош мир?!»
    Воцарилось гробовое молчание. Я кончил говорить, а тот, который агитировал, вдруг закричал: «А ты кто такой? Офицер! Пропаганду ведешь! Вот я сейчас остановлю поезд, да сдам куда следует тебя!..» Положение становилось отчаянным. И вот нашелся спаситель. Вдруг заговорил спокойно, деловито один из матросов, тот, что был ниже ростом и коренастее: «А ты, товарищ, не горячись. Чего он сказал обидного? Ведь верно, что сами во многом виноваты. Нельзя же все только на одних офицеров да кадетов или, скажем, буржуев сваливать. Мир так мир, захотели кончить войну, ну и кончайте сами, теперь жизнь и устраивайте, кто вам мешает. Мы, слов нет, тоже у нас на кораблях иной раз давали волю, немало и пострадало, да и погибло, а только что же? Коль правду говорить, так и не всегда справедливо: были среди них и хорошие...»
    «Что же, конечно, были!..» — подтвердил второй матрос.
    Я просто диву дался! Это было чудом: матросы — и вдруг так рассуждают, ведь буквально спасли... Несколько человек стали соглашаться, агитатор пытался спорить, но не особенно удачно, понемногу впечатление начало меняться, и я был спасен.
    Бедняга Семенов так много пережил, что под ним стало мокро — он боялся встать с места даже.
    В Брянск приехали в пятом часу дня. Тут опять надо было пересаживаться. Нас очень поразила необычайная оживленность и масса солдат. В конце перрона шел митинг, и толпы солдат стояли, двигались волной, нахлынывали или отбрасывались, расплываясь по путям, дебаркадеру, вокзалу.
    Мы, выгрузив наши мешки, подошли к толпе. В середине, видимо на столе, говорил громким голосом высокий, бледный человек, в пенсне на горбатом носу, с еврейскими чертами лица, с острой бородкой и усами, с отвратительно неприятным хищным выражением. Он все время выкрикивал о том, что надо буржуазии рубить голову сплеча, чтобы ни один не ушел, и что жалко, что у всей буржуазии не одна голова, тогда бы и разговор был короток. Он призывал идти на Киев, сплачиваться вокруг революционных вождей и спасать революцию. Это, оказывается, был сам Троцкий, и в Брянске находилась его Ставка для операций против Украины.
    Он так зажигал, так наэлектризовывал толпу, что я ясно чувствовал: узнай нас кто-нибудь, заподозри хоть секунду, и мы будем тут же расстреляны, а может быть, и попросту растерзаны.
    Уже почти ночью удалось нам с бою втиснуться в теплушку. Скрючившись, прижавшись друг к другу, сидели мы всю ночь. Члены так затекали, что казалось, мы никогда не сможем больше ими действовать. Особенно мучительно было, когда одолевал сон, — все болело, тело отекало, ни вытянуть ноги, ни переменить позу было невозможно. Полтора суток тащились мы до Калуги. Бесконечные остановки, приступы оголтелых товарищей, каторжные шутки: «Крути, Гаврило, не то гранату брошу, растуды твою», и, смеясь, орущий вытаскивал гранату из-за пояса и жонглировал ею...


    [​IMG]


    В Калуге стало немного легче: на вокзале достали поесть. Было много крестьян с мешками, которые наполнили наши теплушки: оказывается, в Калужской губернии нет хлеба, местами уже голод и мужики ездят за мукой. В Туле произошло разделение: часть продолжала путь на Москву — это по большей части призванные из московского района фабричные и рабочие, а часть направилась по Сызрано-Вяземской — волжане и сибиряки. Тут сразу стало несравненно лучше: оказывается, самый бунтарский, самый безобразный народ были рабочие московского района, те же, которые свернули на Сызрано-Вяземскую дорогу, в большинстве оказались рассудительными и вполне трезвыми людьми. Настолько трезвыми, что даже можно было свободно с ними говорить о положении. Попадались и оренбургские казаки, они говорили, что едут разбираться и уж на месте решат, за кого идти, т.к. это можно узнать только дома. Сибиряки, так те даже некоторые находили, что революция неправильно идет и что воевать друг с другом не годится. Я под влиянием всего этого забыл и свои клятвы, и пережитый страх и пустился опять, к ужасу Семенова, рассуждать и крыть большевиков. Особенно спорил со мной чиновник Червяков, который был полон социализма; я в конце концов сказал, что он скоро на своей собственной шкуре испытает всю прелесть социализма. Но нас слушали, никаких возмущений не было, сибиряки даже соглашались со мной.
    Ехать было совсем хорошо. Иной раз, когда вылезали мужики, хватало места, чтобы всем лежать на нарах и на скамейках, стоящих четырехугольником вокруг печки.
    Ночью, после двухнедельных мук, 20 января подъезжал я к Коптевке. На каком-то полустанке влез к нам мужичонка. Я, Семенов, Червяков и еще несколько солдат сидели вокруг печки. Было холодно. Мужичонка влез, покряхтел, похлопал руками, потом, скрутив козью ножку, оглядел нас и начал разговор.
    «С фронта, что ли, едете?» — Он помолчал.
    «А что у вас тут делается? — спросил солдат, сидящий рядом со мной. — Как в деревне?»
    «Да што — делим!.. Тяперича все хрестьянское, значит, ну и того...»
    «Кого делите-то?» — с замиранием сердца спросил я, стараясь ничем не выдать своего беспокойства.
    Мужичонка покосился на меня: «Да вот Мертваго поделили, Ребровых выселили».
    Беспокойство все усиливалось. «Ну а еще кого? Как в Новоспасском?»
    «В Новоспасском? Амбразанцевых пожгли... А ты что, чей будешь? Не воейковский?!»
    «Нет, я племянник начальника станции. А Воейковы что?»
    «Да третьего дня тоже делили. Десятин восемь, што ли, оставили».
    На сердце отлегло. Все-таки все живы и не «пожгли». Поезд медленно катился в густой зимней темноте январской ночи. На другом конце солдат, видимо из шутников и балагуров, рассказывал солдатский анекдот, такой сальный, такой пакостный, называя все своими именами, что слушать было противно; над ним, свесив ноги, сидела молодая баба с ребенком на руках и кормила его грудью. Она слушала анекдот равнодушно, с коровьими глазами, без выражения, как будто ничего особенного в том, что рассказывал солдат, и не было. Я удивился: никогда раньше не представлял себе, что русский народ может быть так беззастенчиво похабен...
    Поезд стад замедлять ход. В ночной темноте прозвучал свисток.
    «Кажись, Коптевка», — сказал мужичонка. Я взял свой мешок, начал отодвигать двери. Поезд остановился, я выпрыгнул, кто-то подтолкнул мешок. Вот я и приехал. Занималось серое утро. Толпилось несколько мужиков, пахло бараньими шубами и валенками. Меня некоторые узнали, приветливо заговорили:
    «А, Осип Сергеевич. Приехал!..»
    «А как дома, что мои все?»
    «Почитай, все живы, слава Богу! Вчера вот дележ был — лошадей забирали и коров».
    «Что же, все забрали?»
    «Зачем все. Земли оставили по две десятины на душу, а тебе три положили, потому как был на фронте, три лошади оставили да две коровы. Во как, видишь!»
    «Так. Ну а потом и это заберете...» — сказал я.
    «Зачем заберем? Мы по справедливости. Зря тоже нельзя».
    «И Амбразанцевых сожгли по справедливости?!»
    «Амбразанцевых не мы трогали. Там свои, значит, распорядились. Мы не повинны в том...» Мужики смотрели на меня ласково и сочувствуя. Чему? Очевидно, тому, что сами же ограбили! Странный народ! С трудом вскинул мешок на плечо и вышел. Все было бело, подернутое сероватой, тихой дымкой зимнего раннего утра. Тяжело ступая, пошел пешком в Самайкино. Не знал я, что придется так возвращаться в родные места..."

    Иосиф Ильин, военный, эмигрант с 1920г., мемуарист


    [​IMG]
     
  9. TopicStarter Overlay
    Мила

    Мила Автор

    Сообщения:
    14.635
    Симпатии:
    2.603
    1918г.

    "10 февраля. Самайкино. Приезжал Левка с членами совета, и опечатывали книги в шкафах. Мы им долго доказывали, что большинство книг английских и французских, много английских журналов и что им это ни к чему, но они были непреклонны, сказали, что весной все это надо забрать в школу и что не они, так их дети будут читать. Одним словом, наклеили печати на дверцах и стеклах и уехали. В одном шкафу стекло оказалось разбитым, и я вытащил по одной книге всего Достоевского и спрятал в нашей комнате у себя под матрацем.

    10 марта. Самайкино. Нас всё описывают. Приезжала «комиссия», которая «взяла на учет» домашнюю обстановку, а затем забирала экипажи, старые фаэтоны и карету, которой больше 80 лет и в которой Ольгу Александровну возили крестить.
    Мужиков собралось порядочно, пришли и бабы. Все очень деловито осматривали, примеряли, распределяли, что кому. В карету забрались несколько человек, парни и девки, и, сидя на широком сиденье, раскачивали карету и дико веселились, галдя и хохоча.
    Старинные высокие рессоры с ремнями, на которых подвешена карета — собственно, не карета, а дормез, — особенно заинтересовали мужичков, и они все примерялись, куда бы эти рессоры приспособить. Большие фонари были вынуты и распределялись как отдельное имущество.
    Мужики дивились все нашему веселому виду и тому, что мы как будто бы и не жалеем ничего.
    Дни стоят теплые, пожалуй, скоро надо будет и в поле выезжать.

    20 апреля. Самайкино. Ваня живет с женой на Поляне. Ездил к нему сегодня, а оттуда в Новоспасское за почтой. Возвращался поздно вечером. Совсем весна, так дивно было ехать лесом. Чем-то новым, молодым опять повеяло, как-то по-другому перешептывались деревья, дрожал и переливался воздух... А на душе была грусть. Дома — споры, нелады, вот-вот начнут выселять, а то придут какие-нибудь красные и пустятся зверствовать. И ведь некуда деться, некуда уйти от всего этого! Кажется, мало ли места! Ведь жизнь так прекрасна, столько еще свободных, нетронутых земель! Всем ведь с избытком! И вот нет же, надо резать, убивать, замучивать... Ради кого, ради чего!

    16 июня. Сызрань. Большевики продвигаются. Приехал Ваня с Наташей, говорит, что за ними по пятам продвигались красные и они покинули Репьевку, когда красные почти уже подошли. Сегодня, говорят, Репьевка взята.
    К Мусиным-Пушкиным приходили какие-то бабы и сообщили Ольге Александровна, что Мертваго в Репьевке и Толстые в Каранине убиты. Новоспасское выжжено. Что-то не верится, да и слухи эти, по-моему, маловероятны. Очень волнуюсь за своих и думаю, что со всем этим штабом и защитниками оставаться здесь — безумие. Саша Мусин-Пушкин разыгрывает из себя государственного мужа. Неожиданно он стал эсером и очень близок к Лебедеву. Всего лишь в 16 году, когда в Сызрань приезжал Государь, он, тоже в числе дворян, представлялся и на другой день написал в «Сызранский листок» восторженную патриотическую статью, как у него на глазах выступили слезы при виде «обожаемого монарха»... Ох уж эти восторги! Я что-то никогда в них очень не верил. И вот результат. А дворянин старого рода — поистине настоящее вырождение.

    17 июня. Днем ездил осматривать свои пушки. В чем мои обязанности, не знаю да и не особенно хочу узнать, так как вижу, что ничего ровно из этого не выйдет — прежде всего надо увезти семью. Ночью была тревога. Согласно приказу, в случае приближения большевиков железнодорожные мастерские подают гудки, и вот около одиннадцати часов протяжно загудели сигналы. Я побежал в штаб, чтобы узнать, что надо делать и куда идти. Там хлопотал Лебедев. Оказывается, большевики продвинулись до Образцова — последнего разъезда, и Лебедев собирается эвакуировать штаб. Стало ясно, что все эти люди удерут на приготовленных 2-3 баржах, а мы все останемся расхлебывать кашу.
    Со всеми этими невеселыми мыслями шел я домой к Ежову. В полутемных молчаливых улицах около домов маячили какие-то тени людей, одетых как попало, с винтовками в руках, — оказывается, домовая охрана. Каждый останавливает, расспрашивает и сам рассказывает вести, неизвестно откуда взятые: идут японцы, их уже видели. Удалось подсмотреть через щели закрытых занавесок вагонных окон, т. к. японцы строго соблюдают секрет своего появления. Чехи продвинулись до Репьевки, и большевики отбиты с громадным уроном. На нашей улице встретил Сашу Мусина-Пушкина. Мы с ним дошли до его дома и здесь увидели сидящих на крыльце его тетку и Мару — тоже ждали новостей. Когда я на первый вопрос заговорил о легкомыслии штаба и полной его ненадежности и о том, что Сызрань при таких порядках наверняка возьмут, так Саша начал возражать, что все это чепуха, что все обстоит благополучно и что дети и женщины могут спать спокойно, а все мои разговоры просто паника и больше ничего. Я сильно обозлился, но сдержал себя и уже больше ничего не говорил.
    Эта людская глупость — или полное непонимание — просто поразительны. Вместо того чтобы говорить правду и настаивать на том, что может быть для всех полезно, чтобы женщины и дети уезжали из боевой зоны, эти господа утешители делают как раз наоборот и будто хотят, чтобы вошедшие большевики застали всех врасплох. Эта привычка, положим, и на фронте часто бывала и не оттуда ли повелась: как только город накануне сдачи, так выпускается приказ, в котором говорится, что все должны «оставаться на местах и заниматься мирным трудом, так как город или местность в полной безопасности». А наутро, когда обыватель просыпался, видел на улицах немцев или австрийцев.
    Во всяком случае, я твердо пришел к заключению, что надо вывозить семью.


    [​IMG]
    Иван Владимиров


    21 июня. Тростянка. Рано утром выезжал к парому. Было очень хорошо ехать по прохладе. Дорога шла сначала небольшим леском, потом полями. Необычайно было красиво, когда вдруг блеснула стальная гладь Волги. Что за река! Глядя на эту ширь, как-то не верится ни в революцию, ни во все это безобразие. И вот среди этой родной, русской, самой прекрасной в мире природы чувствуешь отчетливо каким-то подсознательным чутьем, что надвигается что-то грозное, неотвратимое, давящее, тяжелое.
    Почти такое же чувство жило во мне все лето в лагерях 1914 года, даже зиму тринадцатого, все казалось, что что-то стрясется, идет какое-то несчастье, но какое, так и не знал.
    Кажется мне, что мы, русские, и Россия переживем отчаянную катастрофу и мы, дворяне, и правящий класс жестоко поплатимся за свою мягкотелость, за свою идиотскую бесхребетность. Ведь вот разве не характерно, что, когда узнали, что мы помещики, а не комиссары, сразу же изменили отношение к нам, и все же, несмотря на это, нас разграбили и «согнали». В чем же тут дело? А по-моему, вот в чем: «Вам дана была власть, а вы не умели править, валяли дурака, разъезжали по заграницам и разводили в гостиных сантименты: “мужичок”, “солдатик”. Ну коли так, так и пошли к черту — будя: нам таких не надоть».
    Я видел еще по фейерверкерам и юнкерам, что именно наиболее сознательная часть народа так и смотрит: кадровый офицер — это одно, а всех этих прапорщиков из учителей да из школ в грош не ставили и даже как будто стыдились, что такие появились офицеры — ни рыба ни мясо. Дворянство выродилось. Это не в упрек, все вырождается, все кончается, но упрек в том, что преемственности не создали и за дворянством никого не оказалось, а среднего класса, этого фундамента всякого народного существования, вернее государственного, в России вообще не было или был очень незначительный, ибо не успел еще народиться. Вот в критическую минуту и полетело все к черту.
    Я так задумался, что и не заметил даже, как Серый остановился у самых сходень. Каково же было мое удивление, когда мне сказали какие-то мужики, стоявшие тут же, что паром не ходит, потому что красные наступают и Сызрань вот-вот будет отрезана. Постоял я в нерешительности, посмотрел на синевшие дали на том берегу, на раскинувшиеся Батраки и поехал обратно. Хорош будет Мусин-Пушкин! Бедные мать и Марья. Как это, право, люди поддаются какому-то гипнозу, а сами ничего не видят и не чувствуют. Вернулся и решил днем ехать в Самару. Во-первых, надо что-то предпринимать, а во-вторых, и разузнать все толком.
    Катя, Ваня и Наташа ездили меня провожать на станцию. Попал в какой-то казачий эшелон, идущий до Иващенкова, а отсюда пристроился в вагон с артиллерийскими снарядами. Ехал с охраной на площадке. Приехал поздно вечером. Большой вокзал. Чисто, хорошо, порядок и всюду чехи.

    3 сентября. Самара. Сегодня в редакции, куда я зашел, увидел какого-то высокого человека в потертой солдатской шинели. Оказывается, генерал Розанов.
    Он только что перешел фронт и пробрался сюда. Познакомились и разговорились. Розанов хорошо знал Толстых, так как до войны командовал полком в Пензе и часто бывал у дяди. Во время войны он дошел до командира корпуса.
    Много рассказывал про красных: говорит, что у них единство командования, свирепая дисциплина и, главное, простые лозунги — грабь. Они не знают колебаний. У нас же партийные раздоры и «керенщина». Бранил казаков, говорит, что казаки только хороши на своей земле — ее они готовы защищать, а вот идти дальше их не уговорить. Чуть награбят и сейчас же по домам.

    [Без даты]. 12 часов ночи. Вагон. Час тому назад мой вагон прицепили к товарному поезду, который сейчас тронулся. Со мной едет Владимир Николаевич Львов, который просил подвезти его до Бузулука. Спрашивал, как я думаю, оставлять ли семью или вывозить, я сказал, что немедленно и без всяких разговоров надо уезжать, так как Самара наверняка будет отдана. Я воспользовался случаем и спросил Владимира Николаевича о корниловской истории. Интересно было послушать от самого участника и виновника всего этого происшествия. Он мне рассказал, как говорил с Керенским и как Керенский вполне согласился с ним в том, чтобы Корнилову была предоставлена полная неограниченная власть на фронте и над Петроградом и, кроме того, Корнилов должен был войти в правительство.
    «Вопрос был только в самом Керенском — останется ли он или нет, но и тут мне показалось, что в случае чего Керенский пожертвует своим личным честолюбием и уйдет. С этим я и поехал к Корнилову. Но, как вы знаете, дело приняло совсем другой оборот и Керенский от всех своих слов отказался».
    «Так что, по-вашему, — сказал я, — Керенский просто спровоцировал выступление Корнилова?»
    «Не подлежит никакому сомнению», — ответил Львов.
    Грешный человек, Львов показался мне очень милым и культурным, но... глупым. Было в его рассуждениях что-то недалекое. Как-то он, как все ограниченные люди, рассуждал всё со своей точки зрения, и выходило так, что вот если бы послушались его, Львова, то все было бы хорошо, и даже Россия была бы спасена, и большевиков бы не было!"

    Иосиф Ильин
     

Поделиться этой страницей