В начале декабря, ходя по выставке Серова, встретила портрет фрейлины Софьи Владимировны Олсуфьевой. Долго стояла я перед ним, всматривалась. Взгляд с портрета пересекся с моим случайно, и вот теперь эти глаза меня не отпускали, а, может, я и сама не хотела уходить. Все стояла и смотрела, словно искала чего-то - может, ответа из того времени на свои, сегодняшние личные вопросы? Не знаю. Приглушенно гудели посетители. Я уходила, а фрейлина императорского двора все глядела вслед. Наверное, пыталась передать что-то. Такая умиротворенная поза и тревожный взгляд, словно в предчувствии перемен в судьбе и испытаний. Вот что узнала я о ней. Здесь http://www.pstbi.ccas.ru/bin/db.exe...0snB5uIfi8icy0Ut8WcTX3yZ8vWfe0fv84if5uIfi8i** "Олсуфьева Софья Владимировна Год рождения 1884 День рождения 3 Месяц рождения 6 Место рождения Москва Специальность - Художник-реставратор Софья Владимировна, урожденная Глебова (1884–1943), внучка князя Николая Петровича Трубецкого. Дочь Владимира Петровича Глебова (07.08.1848–16.02.1926) и Софьи Николаевны Глебовой (урожд.Трубецкой, 04.11.1854–07.09.1936). "Софья Владимировна Олсуфьева была одна из самых уважаемых женщин, каких я знал", — пишет князь Сергей Голицын в своих воспоминаниях. Софья Владимировна Олсуфьева. Фотография конца 1930-х годов В.А.Серов. Портрет Софьи Владимировны Олсуфьевой. Уголь, пастель. 1911 год. ГМИИ им.Пушкина Олсуфьева Софья Владимировна ПЕРИОДЫ ЖИЗНИ Места проживания Санкт-Петербург Год окончания 1903 Софья Владимировна (в девичестве Глебова) была фрейлиной при дворе императрицы Александры Федоровны. Летом 1902г. состоялось бракосочетание 18-летней Софьи Владимировны со студентом Санкт-Петербургского университета, графом Юрием Александровичем Олсуфьевым, который в 1903г. получил свидетельство об окончании университета. Софья Владимировна на многие годы стала верной спутницей, другом и опорой своего мужа. После бракосочетания молодые поселились в имении Олсуфьевых Буйцы на Куликовом поле. Часть земель родители Юрия Александровича отдали под строительство храма-памятника св.прп.Сергию Радонежскому. Строительство велось под наблюдением и при участии Олсуфьевых. После смерти отца, в 1906г. Ю.А.Олсуфьев стал председателем Строительного комитета по сооружению храма преподобного Сергия на Куликовом поле и являлся председателем его в течение 9 лет (храм был освящен в 1918г.). Софья Владимировна учредила в Буйцах монастырскую общину и мастерские шитья, сама вышивала для храма хоругви и плащаницу. Основала детский приют в Буйцах, где содержалось до сорока девочек. В 1903г. в семье Олсуфьевых родился сын Михаил (умер в эмиграции в 1983г.) Во время Первой мировой войны проживала на Кавказе с мужем, который с 1915г. был главноуполномоченным Закавказского Комитета Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам Тульская губ., Епифанский у., имение Буйцы (на Куликовом поле) Когда наступила революция, к ней во сне явился святой Сергий Радонежский и сказал, чтобы она поселились близ его гроба. Его воля исполнилась: вскоре после Февральской революции Олсуфьевы покинули усадьбу в Буйцах и отправились сначала в Оптину пустынь к их духовнику, старцу Анатолию, потом, с его благословения — в Сергиев Посад Весной 1917г. граф Ю.А.Олсуфьев купил двухэтажный дом на Валовой улице. В нем поселились три семьи, которые находились в родстве между собой: Олсуфьевы, Мансуровы и Комаровские. Софья Владимировна подвизалась в Гефсиманском скиту, расположенном в 3-х км. от города. Главная ее жизнь была в церкви. "...Жили требовательной к себе, почти суровой, трудовой жизнью" — пишет А.В.Комаровская о семье Олсуфьевых. Софья Владимировна с сыном помогали Юрию Александровичу, который работал в библиотеке Троице-Сергиевой Лавры, готовить к изданию древние рукописи. Когда стало известно о вывозе из Лавры мощей прп.Сергия Радонежского и возможного их уничтожения, то по благословению Патриарха Тихона в конце марта 1920г. Ю.А.Олсуфьев вместе со священником Павлом Флоренским тайно от всех сокрыли честную главу Преподобного, которая долгое время хранилась в семье Олсуфьевых. Весной 1928г. Олсуфьевы были вынуждены уехать — в городе уже было арестовано около 80 человек так называемых "церковников" Олсуфьевы проживали под Москвой, переезжая с места на место из-за угрозы ареста. Юрий Александрович работал в реставрационных мастерских И.Э.Грабаря. Софья Владимировна часто ездила с мужем в командировки в старые русские города. В 1934г. мастерские были закрыты. Олсуфьевы переехали в Москву, так как Юрия Александровича пригласили в отдел древнерусской живописи Третьяковской Галереи Последнее место проживания — пос.Михельсон близ ст.Косино Казанской ж.д. (ныне Москва). Софья Владимировна работала реставратором предметов декоративного искусства (фарфор, майолика и др.) в Государственном музее изобразительных искусств им.А.С.Пушкина (ГМИИ) и в музее-усадьбе Кусково. В марте 1938г. ее мужа арестовали и расстреляли на Бутовском полигоне "за распространение антисоветских слухов" Софья Владимировна была арестована осенью 1941г. (в возрасте 57 лет) вместе с большой группой аристократов, когда возникла угроза оккупации Москвы. Из Москвы попала в колонну заключенных, которую погнали в Татарскую АССР, в Свияжский ИТЛ, колонию ИТК-5, расположенную на территории Свияжского Успенского монастыря на острове Свияжск Приговор был вынесен позже, когда Софья Владимировна уже находилась в заключении. Места заключения Татарская АССР, г.Свияжск, Свияжская ИТК-5 Год начала 1941 Месяц начала 12 Год окончания 1943 День окончания 15 Месяц окончания 3 В ИТК она работала в игрушечной артели, "работаю легко и приятно", — писала она в письме Е.П.Голицыной. Вместе с Софьей Владимировной отбывал заключение ее родственник В.М.Голицын, который одновременно с ней был арестован в Дмитрове и умер в лагере у нее на руках Кончина 1943 День 15 Месяц 3 Умерла в заключении Место Татарская АССР, г.Свияжск, Свияжская ИТК-5 Место захоронения Татарская АССР, г.Свияжск, Свияжская ИТК-5, у западной стены Свияжского Успенского монастыря Умерла 15 марта 1943г. В 1985г. на западной стене Успенского монастыря Иларион Владимирович Голицын вместе с племянником Михаилом Андреевичем Трубецким установили две мемориальные доски в знак памяти о трагической судьбе близких. На одной доске высечено "Владимир Голицын, художник, моряк. 1901–1943", на другой — "Софья Владимировна Олсуфьева. 1884–1943". И здесь " Олсуфьевы. Свою усадьбу Красные Буйцы в Тульской губернии граф Юрий Александрович Олсуфьев покинул 5 марта 1917 года, взяв с собою икону Тихвинской Божией Матери и святого Николая Чудотворца. С ним в санях была жена, Софья Владимировна, в других санях – сын Миша с няней. «Не доезжая мельничного моста через Непрядву, – вспоминал Олсуфьев, – мы оба оглянулись на дорогую нашу усадьбу, на милый светлый дом на горе... Увидим ли мы его снова и когда, или в последний раз он представляется нашим взорам – таковы были наши мысли, полные грустных предчувствий». Олсуфьевы воздвигли на Куликовом поле храм-памятник преподобному Сергию Радонежскому. Автором проекта был архитектор А.В. Щусев. Строительство было закончено уже после отъезда Олсуфьевых – в 1918 году. (К 600-летию Куликовской битвы храм реставрировали). Софья Владимировна Олсуфьева много сделала для организации при храме монастырской общины и мастерских шитья, сама вышивала для храма хоругви и плащаницу. «Крестьяне, распахивая Куликово поле, находили оружие, разные старинные предметы и несли их графу, – рассказывал князь Сергей Голицын. – Так у него собрался настоящий музей, в котором была, например, такая ценность, как медный монашеский крест, найденный на Куликовом поле. Из летописей известно, что только два монаха находились в рядах русского воинства – Пересвет и Ослябя. Пересвет был убит в единоборстве с татарским богатырем Челибеем. Следовательно, крест принадлежал ему... Софья Владимировна была глубоко верующей. Когда наступила революция, она видела сон, будто к ней явился святой Сергий и сказал, чтобы она поселилась около его гроба. Она исполнила его волю». По приезде в Сергиев Посад Олсуфьев был озабочен состоянием Троицкого собора Лавры, в котором покоятся мощи преподобного Сергия. Собор был сильно искажен к тому времени, он составил записку о его реставрации и на первом же заседании Комиссии прочел ее. С первых же дней он занялся описями ценностей Лавры: икон и серебряных вещей. Одновременно сразу же пришлось погрузиться в массу административно- хозяйственных дел. Впрочем, слово «пришлось» вряд ли здесь уместно. Олсуфьев просто кипел жаждой деятельности. Тут сказался и его исключительно энергичный характер, и привычка быть хозяином – ведь он около пятнадцати лет занимался хозяйством в своем имении, и занимался успешно. Он находился в расцвете сил – было ему сорок лет. А между тем жизнь была очень нелегкой: в стране был голод. И весной 1921 года под руководством Ю.А. Олсуфьева образовалась сельскохозяйственная артель. Н.Д. Шик- Шаховская так писала об этом: «Под влиянием голода предшествующих лет и по инстинктивному тяготению "к земле" мы взялись за обработку участка земли. Основными членами маленькой артели были семьи Олсуфьевых, Мансуровых и наша. Главным нашим хозяйственным ресурсом были неутомимая энергия Юр[ия] Ал[лександровича] и собственные наши руки. Нам отвели нераспаханный участок плохой глинистой почвы. Землю под картошку после вспашки, которая только подняла дерн, разбивали лопатами... Староста нашей маленькой артели – Юрий Ал[ександрович] постоянно кипел хозяйственным азартом, заражая им моего мужа». Облик Олсуфьева запечатлен в воспоминаниях А.В. Комаровской: «В начале 1920-х годов Ю.А. Олсуфьеву было 40 с небольшим лет. Не очень высокого роста, с сосредоточенным и живым лицом, он, может быть, был похож на крестьянина, когда в зимние время, в старенькой рыжей барашковой шапке и коричневой куртке, он со знанием дела запрягал лошадь или пилил дрова. Теперь, может быть, странно было бы услышать, как работавшая с ним девушка Саша, помогая ему, почтительно обращалась к нему, называя по-прежнему. Она была воспитанницей приюта, устроенного Олсуфьевыми в их имении Буйцы, откуда они ее взяли, уезжая, с собой. Она жила у них до своего замужества и после того, прожила всю жизнь в современном Загорске и умерла там старой, сравнительно недавно. Помню дядю Юрия всегда занятым или по хозяйству, или спешащим в Лавру на работу. Он держался несколько в стороне от большого круга знакомых, съехавшихся в это время в Сергиев Посад. И случалось, что совсем не выходил к гостям, которых принимала одна жена его, Софья Владимировна. Поэтому, вероятно, некоторые считали его нелюдимым, хотя это было совсем не так. В этом сказывалось его нежелание отвлекаться и рассеиваться в общих разговорах. Софья Владимировна была тогда молодой, но давно себя такой не считала. Она очень рано вышла замуж и в начале 1920-х годов была матерью уже взрослого сына. Высокая, худощавая, немного смуглая – такой изобразил ее В. Серов. Кажется, художник передал главные ее черты – великолепную простоту, полное отсутствие фальши и богатую внутреннюю жизнь. На портрете она причесана по моде 1910-х годов, в нарядном летнем платье. Я же помню ее в черном, повязанном назад платке, крайне просто одетой, спешащей на службу в Гефсиманский скит, или же дома, опустившей голову с прямым пробором над работой. Всегда она была быстрой, бодрой, веселой. Главная ее жизнь была в церкви. Подоив утром корову, она спешила в скит к ранней обедне – расстояние от города около трех километров, – так же торопливо возвращалась, чтобы поспеть к утреннему чаю дяди Юрия перед уходом его на службу. Дальше шел день, наполненный трудами, а летними вечерами они вдвоем еще успевали сходить погулять в поле, начинавшееся в конце улицы, и возвращались в сумерках – бодрые с букетами в руках... Образы Олсуфьевых, для всех их знавших, неразрывно связаны с окружавшей их обстановкой. Они занимали наверху высокие, всегда прохладные комнаты. Дядя Юрий не выносил жары, придя домой, распахивал дверь на балкон. А сам при этом зимой ходил дома в летней полотняной куртке. Дверь с балкона вела в небольшую проходную столовую с круглым столом и стульями красного дерева с бронзой. На стенах висели старинные фарфоровые тарелки с цветами. По вечерам она освещалась желтоватым светом десятилинейной керосиновой лампы. Наиболее светлые спальня и кабинет были уставлены старинной мебелью павловского времени и полны памятных художественных предметов. На стенах картины, старинные портреты, рисунки, портрет Софьи Владимировны работы Серова. Перед образами в спальне всегда была зажжена большая пунцовая лампада. (Вещи были привезены преданными слугами из усадьбы. Серовский Дом на Валовой и его обитатели 7 портрет был впоследствии спасен художником П.И. Нерадовским; почти все остальное было расхищено или сожжено, как сообщает Г.И. Вздорнов. – Т.С.). В комнатах было уединенно, тихо, сокровенно. В такой обстановке, полной красивых, ярких и редких вещей, хозяева их жили требовательной к себе, почти суровой, трудовой жизнью. По словам Сергея Голубцова, по вечерам они ежедневно вычитывали монашеское правило, во всем подчиняться указаниям и советам своего духовника, очень в то время начитанного отца Порфирия, иеромонаха Гефсиманского скита... Помню, с каким волнением и радостью ждали здесь его посещения, сколько было торжественных и вместе с тем скромных приготовлений тети Сони». Т.В. Розанова видела Олсуфьева и на работе, и дома (она работала машинисткой в Комиссии по охране памятников лавры и в музее): «Обыкновенно Юрий Александрович и Павел Александрович (Флоренский. – Т.С.) брали из ризницы или из фондов музея церковные предметы или книги, делали описи и определяли время их создания... В комнате у них было очень холодно. Я удивлялась их терпению и выносливости, но они, погруженные в работу, ничего не замечали... Таков был Юрий Александрович на работе - всегда подтянутый, аккуратный, исполнительный, молчаливый, погруженный всецело в свои занятия. На собраниях он редко бывал. Таким же молчаливым, серьезным он был дома. Также много работал по вечерам над своими научными трудами. Я часто у них бывала, заходила, главным образом, к Софье Владимировне. Бывало, сижу у нее в комнате, а Юрий Александрович уже зовет ее: "Соня, Соня, поди сюда!" Без Софьи Владимировны он не мог быть ни минуты, всегда ему надо было чувствовать ее присутствие. Иногда я у них оставалась пить чай на веранде, застекленной. С нами садились пить чай его племянница, Екатерина Павловна Васильчикова, и их домашняя работница Саша (сирота, бывшая воспитанница их приюта), которая была им очень предана и очень любила их. Юрий Александрович любил со мной разговаривать и подшучивать, но вообще он был строгий и молчаливый, и особенно не любил гостей, да, правда, к ним редко кто и приходил». До революции, когда Олсуфьевы имели довольно большие средства благодаря тому, что Юрий Александрович наладил в Буйцах образцовое хозяйство, они широко занимались благотворительностью: построили не только храм, но и детский приют, и школу неподалеку от усадебного дома. Но и тогда, когда средства их стали весьма скудными, продолжали помогать людям. Когда в Сергиевом Посаде тяжело заболел В.В. Розанов, Софья Владимировна постоянно бывала у него. Олсуфьевы присутствовали при его кончине, взяли на себя все хлопоты по похоронам. В одном из последних писем, продиктованных В.В. Розановым, среди лиц, которых он просил позаботиться о его семье, он назвал и графа Олсуфьева. Весной 1928 года в печати началась кампания против музея, причем в особую вину его руководству был поставлен выпуск этой книги. В газете «Рабочая Москва» 17 мая 1928 года появилась статья с подзаголовком «Поповские труды», подписанная М. Ам-ий. В ней было сказано: «Некоторые "ученые" мужи под маркой государственного научного учреждения выпускают религиозные книги для массового распространения. В большинстве случаев это просто сборники "святых" икон, разных распятий и прочей дряни с соответствующими текстами... Вот один из таких текстов. Его вы найдете на стр. 17 объемистого "научного" труда двух ученых сотрудников музея – П.А. Флоренского и Ю.А. Олсуфьева, выпущенного в 1927 г. в одном из государственных издательств под названием "Амвросий, Троицкий резчик XV века". Авторы этой книги, например, поясняют: "Из этих девяти темных изображений восемь действительно относятся к событиям жизни из жизни Иисуса Христа, а девятое - к усекновению главы Иоанна. Надо быть действительно ловкими нахалами, чтобы под маркой "научной книги" на десятом году революции давать такую чепуху читателю Советской страны, где каждый пионер знает, что легенда о существовании Христа не что иное, как поповское шарлатанство. Питая читателей такой дрянью, засев в стенах этого богатейшего хранилища, мужи всячески препятствовали тому, чтобы запыленные документы о прошлом лавры стали общим достоянием трудящихся масс...» В тот же день сергиевская газета «Плуг и молот» писала, что Олсуфьев на предложение написать опровержение, что он, Олсуфьев, ни в каких связях с господом- богом не состоит, ответил: «Мои личные убеждения мне этого не позволяют, а на них никто не имеет права посягать». Олсуфьев спас от гибели сотни икон, сваленных после закрытия церквей в неприспособленных для их хранения помещениях, обследовал состояние фресок в храмах Новгорода, Пскова, Старой Ладоги, исследовал причины заболевания фресок, разрабатывал приемы их консервации и реставрации. Характер работы Олсуфьева мало изменился, когда в 1934 году Центральные реставрационные мастерские были закрыты – он перешел в реставрационные мастерские Третьяковской галереи на должность заведующего секцией реставрации древнерусской живописи. Жили Олсуфьевы в то время в подмосковных рабочих поселках, в деревнях, переезжая с места на место, снимая частное жилье. Юрию Александровичу приходилось добираться до места службы пешком и пригородными поездами, заниматься огородом, ремонтом печного отопления и т.п. Возможно, такая жизнь в пригородах, «за окнами, задернутыми занавесками», делала Олсуфьевых какое-то время малозаметными. Но 24 января 1938 года Ю.А. Олсуфьева арестовали. Обвинение было предъявлено по ст.58 п.2 ч.2 – «распространение антисоветских слухов». Постановлением троки при Управлении НКВД СССР по Московской области он был приговорен к расстрелу. Расстреляли его 14 марта 1938 года. Софья Владимировна осталась жить в поселке Косино, где Олсуфьевы купили половину дома. Деньги они получили, продав два рисунка В.А. Серова, которые им подарил художник В.А. Комаровский. Она работала в Государственном музее изобразительных искусств – реставрировала древнеегипетские саркофаги – и в музее- усадьбе Кусково, где реставрировала фарфор. Ее арестовали 1 ноября 1941 года. Власти тогда опасались, что бывшие аристократы ждут прихода немцев. Ее осудили по той же статье, что и мужа, и дали 10 лет лагерей. Она скончалась в лагере – бывшем Свияжском монастыре 15 марта 1943 года и была сброшена в общую могилу – ров возле монастырской стены. Сейчас в стену монастыря художник Илларион Голицын вделал две доски из белого камня: одну– посвященную своему отцу Владимиру Михайловичу, скончавшемуся в том же лагере немного раньше Софьи Владимировны, другую – ей. М.М. Веселовская написала: «В службе всем святым в земле Российской просиявшим после обращения ко всем русским святым, прославившимся в историческом течении веков и прославивших разные части и области земли русской, после дивного перечня великих подвижников, которыми создается и прославляется Церковь русская, в самом конце службы, в 9-й песне канона есть обращение ко всем святым знаемым и незнаемым, явленным и неявленным. Сколько было таких святых в течение всей русской истории, подвизавшихся в неизвестности, сколько подвижников, исповедников и мучеников за последние тяжелые годы гонений на Церковь. Невольно вспоминаются эти последние слова, когда я думаю о Софье Владимировне Олсуфьевой». Здесь http://tvsm.ucoz.ru/pdf/kniga/pod_pokrovom/olsufjevi.pdf
5 марта 1917 года Ю.А.Олсуфьев Посвящаю жене моей гр. С. В. Олсуфьевой Красные Буйцы. Слева на дальнем плане церковь Архангела Михаила, в центре – двух этажное здание конторы, справа – дом Олсуфьевых. Конец XIX века. «Поминовение» есть путь к оживотворению, поэтому и воспоминание до некоторой степени оживляет, причащает к жизни, воскрешает*. Все злое как таковое и чуждое жизни по существу не может входить в круг творчески воспринимаемого, а, наоборот, все доброе и потому жизненное подлежит быть творчески возносимым к жизни. Впервые я привезен был в Буйцы в 1879 году, приблизительно шести месяцев, из Петербурга, где я родился в олсуфьевском доме на Фонтанке. С тех пор я проводил лета в Буйцах, где мы жили с моей матерью и бабушкой графиней Марией Николаевной Соллогуб (моя мать была урожденная графиня Соллогуб), а отец, состоя при государе, лишь временами, всегда на короткий срок, приезжал к нам в Красное, как звали Буйцы мои родители; зимы мы жили в Петербурге; после женитьбы и по окончании мною университета мы с Соней решили совсем поселиться в милых Буйцах , куда меня всегда влекло с ранних лет моего детства. ... Моя мать была одарена тонким умом и талантливостью. Обладая своенравным характером и будучи единственной дочерью (братья ее умерли в раннем детстве), она была всегда первым лицом не только в родительском доме, но впоследствии и в своем. Она принадлежала к семье, которую нельзя отнести к «столбовому» русскому дворянству с его традициями и обычаями. Причиною тому было то, что ее отец, граф Лев Львович Соллогуб, с одной стороны, был сыном разоренного войною 12-го года графа Льва Ивановича, женатого на княжне Горчаковой, сестре канцлера, и тоже не обладавшей состоянием, а с другой, что он был женат на молдаванке Россети Розновано, хотя и знатного господарского рода, но не имевшей почти никаких связей с Россией, куда судьба ее забросила в ранней молодости, спасая ее и членов семьи Розновано, сторонников России, от преследования турецкого правительства. Моя мать в молодости не бывала при дворе и не была фрейлиною; выйдя замуж за моего отца, когда ей было около 27 лет, она была поставлена в тесное общение со двором покойного государя Александра III и как нельзя более усвоила всю сдержанную этику этого малоэкспансивного двора в противоположность широковещательной «идейности» предшествовавшего царствования. Такая сдержанность граничила с гонением на всякую идею и философичность вообще. Тон двора, который несомненно отражал заграничные склонности мысли и вкуса, пронизывал общество даже до мелочей: одежда «cloche» [колоколом], тупая обувь, на балах «le ridicule du pas expressif» [смехотворность чересчур выразительных па], наконец моды на уродливых собачонок «beaux par la baideur» [прекрасных в своем безобразии] и т.д., все это было косвенным следствием боязни идейности, присущей тому времени. В молодости моя мать в обществе не пользовалась большим успехом, несмотря на то, что тогда была стройна и, скорее, красива; я думаю, что большая внутренняя жизнь мешала ей легко сближаться с людьми своего круга и чувствовать себя между ними вполне свободно. В летах уже преклонных, хотя умерла она не старой, ей было всего 57 лет, страдая сахарной болезнью, она была очень тучна; прикованная к креслу или кушетке, последние годы она с трудом могла двигаться, и вся жизненность ее как бы сосредоточивалась в ее неизменно блестящих и умных серых глазах, с которыми так гармонировали своим блеском ее серьги — два крупных грушевидных индийских бриллианта. Она всю жизнь страдала астмою, а затем диабетом, но я никогда не помню, чтобы она роптала. Моя мать любила, чтобы в доме было бы много народу, много служащих и вообще чтобы все было бы в изобилии. Домоправительницей, однако, она была плохой, ни в чем не зная меры: она любила животных, потому не смели продавать лошадей; она любила птиц, поэтому своих кур почти никогда не резали и они водились на каждом хуторе в Буйцах сотнями; делая запасы каких-нибудь английских печений на года, она не замечала, что в доме часто не хватало необходимого. Она любила часами говорить со своими служащими, вникая во все их интересы, но, конечно, не нравоучительно и без всякой мысли наставлять, а просто так, потому что с ними легко говорилось. Она была чрезвычайно гостеприимна, и никто, кажется, не умел так широко и щедро наградить или одарить, как моя мать, к которой, мне кажется, было чрезвычайно применимо выражение «un grand coeur» [доброе сердце]. Она очень привязывалась к людям, в особенности к своим служащим, и уход или даже намерение уйти с ее службы ввергали ее в большое горе. Помню, как она плакала при одном только предположении некоторых буецких крестьянских семей переселиться в Сибирь. Шутя же она уверяла, что любит больше «собачье отродье», чем людей. Она, действительно, страстно любила собак, которые наполняли буецкую усадьбу и комнаты моей матери, что, конечно, не содействовало их чистоте и порядку. Кроме собак в комнатах моей матери всегда можно было видеть попугаев с испанскими названиями, различных перюшей, черепах, лягушек и причудливых экзотических рыб. Собак она держала исключительно породистых — умных, сметливых крысоловок различных пород, которых выписывала из Англии, и, совсем в духе времени, не любила собак, к которым шли бы «благородные» клички вроде «Lady», «My Lord» и т.д. Большая любительница садоводства, огородничества и цветов, она не переносила избитых «деланных» клумб, а любила цельные цветочные подборы; некоторых цветов она совсем не любила, как и некоторых пород собак, называя такие цветы глупыми или даже вульгарными. В Буйцах, бывало, она вставала с солнцем и почти своими руками сажала кусты и деревья, невзирая часто на непогоду и дождь. Моя мать была чрезвычайно суеверна, несмотря на то, что постоянно читала «La revue scientifique» [«Научное обозрение»] — журнал, чуждый тогда всякого спиритуализма. В моло- дости она занималась спиритизмом, но перестала им заниматься по совету своего духовника. Она всегда ходила к обедне, но молилась ли она в церкви — не знаю. Дома, за прической (в Петербурге ее причесывала моя бывшая кормилица и няня Александра Алексеевна Шагаева, а в Буйцах — Василиса Никифоровна), она всегда читала Евангелие по-французски. За границей она любила посещать католическую службу (отец ее, граф Лев Львович, был католиком и только под старость перешел в православие) и была, если можно так выразиться, очень католична, полагаясь исключительно на Церковь и почти совершенно исключая свое личное участие в духовной жизни. Она была очень щедра, как я говорил, очень добра, много помогала, но не в силу надуманного чувства долга, а просто потому, что ей хотелось помочь. Помню, как не один раз, где-нибудь в темной избе или в душной палате уездной больницы, проводила она ночи у постели больного сыпным тифом служащего или катила на лошадях за 60 верст, чтобы ходить за одной бывшей служащей, заболевшей тоже тифом. В один из таких разов она сама заразилась сыпным тифом и тяжело проболела им в Буйцах. Она была вспыльчива и даже гневна, главной причиной чему была ее болезнь, но гнев ее обыкновенно, как часто только потом оказывалось, имел основание — она прекрасно знала людей. Она обладала тонким юмором и, как обыкновенно бывает в таких случаях, сама мало и незаметно смеялась. Когда в нашем уезде (Епифанском) еще мало была распространена ветеринарная помощь, то, кажется, ни одна эпизоотия не обходилась без моей матери, которая нарочно приезжала для борьбы с нею из Петербурга. Она любила не только собак, но вообще всяких животных, и стаи голубей, наполнявших чердаки буецкого дома, были отдаленными потомками раненых голубей на tire pigeon [охоте на голубей] в Ницце, которых она подобрала, вылечила и привезла в Буйцы. Моя мать любила жизнь, жизнь в далеком прошлом, в настоящем, в будущем, но близкое прошлое вспоминать она избегала, скажу более — к близкому прошлому она относилась как-то мистически боязненно: оно миновало, от него веяло холодом смерти, говорить о которой она боялась. Она, например, ни разу во всю жизнь не произнесла имени своего покойного отца, которого, я знаю, она глубоко любила. Для нее вечность как-то вязалась с земной жизнью, и, сажая какое-нибудь дерево, она думала о внуках, которых она еще не имела, а покупая какое-нибудь ожерелье, она представляла себе, как носить его будет жена внука, когда ни внука, ни тем более жены его не было. Моя мать всем существом своим ненавидела шестидесятничество и русскую интеллигенцию, которой справедливо приписывала все гнилое и уродливое в русской жизни. Русских священников она тоже недолюбливала, видя в них корень русской интеллигенции, а русского монашества она совсем не знала, католические же монастыри за границей очень любила и благоговейно их посещала, но скорее эстетически, нежели религиозно. Моя мать прекрасно говорила и писала по-французски, свободно говорила по-немецки и итальянски, знала румынский язык и изъяснялась по-английски. Письма моему отцу она всегда писала по-французски, начиная их с фразы «Саша, mon chery» [мой дорогой]. Несмотря на то, что долгие годы в молодости она провела за границей, она прекрасно владела русским языком, и можно было заслушаться ее простым, понятным говором, когда приходилось ей беседовать с буецким народом. Моя мать любила юг, море, преимущественно Средиземное, и каждый раз, когда в начале осени, в прозрачные сентябрьские дни вереницы журавлей тянулись к югу, на глазах матери навертывались слезы. Она не переносила морализма, доктринерства и, кажется, одинаково ненавидела сентиментальности, даже всякого намека на сентиментальность. Я никогда, например, не смел первый к ней подойти, чтобы ее поцеловать, и только раз в своей жизни, перед венцом, решился поцеловать ее руку после благословения. Не любя затрагивать «принципиальных» вопросов, она только раз при мне возмутилась, когда моя гувернантка Miss Southworth отрицала таинство евхаристии, и только, кажется, раз «принципиально» меня поощрила, когда я, еще будучи студентом, поспешил в соседнюю деревню (Гороховку), чтобы отправить в город мужика, искусанного бешеной лошадью. Это было только два раза, но зато как памятны мне эти два случая. Боязнь сентиментальности была одной из причин кончины ее без причастия: еще утром в день смерти моя мать желала причаститься, но стоило только сентиментальной родственнице предложить ей позвать священника, как моя мать холодно ответила: «нет, не надо». Она умерла 17 ноября 1902 года в Москве у тетушки моей графини Зубовой, у которой остановилась, чтобы присутствовать на нашей свадьбе, бывшей в сентябре этого года. Похоронена моя мать в Буйцах, рядом с церковью, в склепе, в котором пять лет спустя был похоронен и мой отец. Мой отец и я не сговорившись решили написать на ее могиле: «Блаженны милостивые...» Прошло несколько лет после кончины моей матери, и я увидел ее во сне: вся в светлом, она стояла среди цветущих груш; «Юрий, смотри, как здесь хорошо!», — воскликнула она, обратившись ко мне, и этот сон как нельзя более отражал один из самых светлых образов матери, сохраненных моей памятью о ней. Я подробно рассказал здесь о моей матери, так как ею была устроена для постоянной жизни буецкая усадьба, ею были посажены буецкие сады и лесные посадки, и она положила начало жизни нашей семьи в Буйцах, которые горячо были ею любимы. Вспоминаю, какою радостью были для меня, ребенка, эти весенние приезды наши из Петербурга в Буйцы. Меня везли со станции с бабушкой графиней Марией Николаевной в старой карете, обитой внутри красным штофом и запряженной четверней; карета эта когда-то принадлежала моему grand oncle'y [двоюродному дедушке] Александру Дмитриевичу Олсуфьеву; правил кучер Прокофий; бывало это в самом начале мая. Все казалось каким-то особенным в Буйцах: и воздух, и запах свежей краски, и скрип открытых оконных рам, колеблемых весенним теплым ветром, и пение того же ветра в замочных скважинах, и черные полосы вспаханных огородов за рекой, и полный жизни, майской жизни «старый» сад направо от дома, в котором были приготовлены для меня кучи золотистого песка, и тихая, наконец, речка в изумрудных лугах... Позже, в отрочестве, я тоже остро чувствовал весну в Буйцах, но всегда с налетом чего-то грустного: тихие, длинные весенние зори, вечерние звуки возвращающихся стад и вся полнота возрожденной и благоухающей природы, все это дыхание очнувшейся земли вызывали во мне почему-то чувство смерти и тяжелых предчувствий, сливаясь в одно переживание, в переживание весны... Простота в доме при моих родителях как нельзя лучше вязалась, я сказал бы, с их жизненным тактом, благодаря которому они так просто сближались с людьми простыми и бедными. Заполняться же вещами дом стал уже при нас, когда, покинув Петербург, мы окончательно поселились в Буйцах. Но вернусь к описанию спальни. Диван, который стоял под портретом моей матери, был, между прочими подарками, подарен нам к свадьбе моими двоюродными братьями М. и Д. Олсуфьевыми и раньше стоял у них в нижнем этаже Фонтанкского дома. Он нам так нравился, что мы, признаться, сами его у них выпросили. Между стенкою дивана и портретом моей матери висела темпера графа Владимира Комаровского, закантованная золотой бумажкой — в стиле XVIII века. Перед замуравленным окном стояло белое кресло; в промежутке же между окном и портретом моей матери были развешены: портрет Сони в гладкой золотой рамке, написанный Д.С.Стеллецким пастелью, — Соня сидит в столовой на петровском стуле, она в красном платке, черной бархатной юбке и лаковых башмаках, сзади большой резной шкаф Renaissance; затем старинная гравюра, изображавшая пышное празднество во Флоренции; акварельный эскиз Стеллепкого — половецкая царевна; потом фрагмент миниатюры на пергаменте из старой итальянской книги «Bella Marianna» — вещь, привезенная нами как-то из Венеции. В северо-восточном углу стоял шкаф красного дерева, а над ним висела гравюра, парная той, какая была над умывальником и тоже носившая название «Le mage». Перед окном стоял небольшой туалетный столик карельской березы с бронзою начала XIX столетия: средняя часть его крышки подымалась и открывала зеркало, а боковые части той же крышки откидывались на сторону — под ними были ящички; столик этот был из старой карельской мебели, собранной моей матерью для моих двух петербургских комнат в начале 90-х годов; здесь, у Сони, он стоял закрытым; на нем было зеркало с гладкой серебряной рамкою моей бабушки графини Марии Николаевны, перед которым на тонкой прозрачной салфетке были расставлены туалетные приборы Сони, подаренные ей в чемодане к свадьбе моей матерью, — граненый в клетку хрусталь с серебряными золочеными крышками; тут же стояло два флакона 30-х годов, молочного стекла, для туалетных вод, купленных мною в Туле, а среди этих вещей лежало небольшое граненое яичко зелено-голубого стекла — из детских вещиц Сони; такие вещицы обычно никем не берегутся и живут на столах годами, напоминая самым неожиданным образом события прошлого, ничем как будто и не связанные с ними. Перед столом стоял красивый белый стул XVIII столетия времен Анны Иоанновны, с подушкой малинового бархата; он был приобретен мною у одного старьевщика в Туле. Из окна открывался далекий вид на долину Непрядвы с ее заливными лугами; вдали налево виднелась старая дубрава Терны; а перед самым окном в саду на высоком пьедестале белого тесаного камня в духе Renaissance (формы опрокинутого обелиска) был поставлен бюст Леонардо да Винчи, темная бронза с позолотой, талантливое произведение Стеллецкого и его милый нам подарок. В юго-восточном углу помещался киот, еще моей бабушки графини Марии Николаевны... В столике киота хранились священные книги и между ними маленькое английское Евангелие в гладком кожаном красном переплете, в юные годы подаренное мне моим воспитателем Мг.Соbb'ом в Алжире, когда мы проводили там зиму 92—93 года; в Евангелие была заложена фотография Mr.Cobb; и Евангелие и эта фотография живо напоминали мне Алжир, первый приезд туда ночью на пароходе Marechal Bugeau, вход в освещенную гавань, затем яркое и теплое алжирское зимнее утро, южные горловые клики, пестрые наряды, белые бурнусы, груды апельсинов, пальмы, пряные запахи и всю ту контрастность сияющего юга с недавно покинутым далеким и хмурым севером, напоминали мне и прогулки с Mr.Cobb по тенистым chemins romains [римским дорогам], разговоры и чтение с ним Евангелия, наконец, полные благоговейного приличия английские службы, на которых я любил бывать в Алжире, и весь английский тот уклад, который так меня пленял в отрочестве. Рядом с диваном стоял небольшой складной столик петровских времен из цельного красного дерева, на котором были расставлены семейные фотографии Сони; наконец, почти посередине комнаты был круглый дубовый стол (из буецкого дуба), всегда покрытый холщевой скатертью, вышитой шелками в буецкой мастерской (кажется, вышиты были вазы); на этом столе стояла приземистая зеленая фаянсовая лампа с большим гофрированным абажуром и лежали различные предметы постоянного употребления: разрезной нож, шкатулка с нитками и иголками (насколько помню — старая испанская), большая раковина, в которой лежал золотой наперсточек Сони, и другие вещицы..." Чета Олсуфьевых Памятные плиты в Успенском монастыре.